Назначение человека (Фихте)

И.Г. ФИХТЕ. НАЗНАЧЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА
ПРЕДИСЛОВИЕ
Содержание настоящего сочинения должны составить те вопросы новой философии, которые представляют интерес не только для школы; порядок их изложения будет тот, в каком они естественно развиваются при безыскусственном размышлении. Те более глубокие соображения, которые приходится приводить ввиду нападений и уверток изощренного разума, затем то, что представляет собой лишь основание для других положительных наук, наконец то, что относится только к педагогике в самом широком смысле слова, то есть к сознательному и обдуманному воспитанию человеческого рода, – все это будет из него исключено. Тех нападений природный разум не делает; положительную же науку человек предоставляет своим ученым, а воспитание человеческого рода, насколько оно зависит от человека, – своим народным учителям и лицам, назначенным правительством.
Таким образом, эта книга предназначена не для философов по профессии; последние не найдут в ней ничего, что не было бы уже изложено в других сочинениях того же автора. Она должна быть понятна для всех читателей, вообще способных понимать книгу. Но тот, кто хочет только повторить в несколько измененном порядке уже ранее наизусть выученные вещи и только такое вспоминание считает пониманием, тот, без сомнения, найдет ее непонятной.
Она должна привлекать и согревать и с силой увлекать читателя от чувственного к сверхчувственному; по крайней мере, автор сознает, что он взялся за эту работу не без воодушевления. Часто в борьбе с трудностями выполнения исчезает огонь, с которым ставят себе цель; точно так же и наоборот: есть опасность быть несправедливым к самому себе в этом пункте непосредственно после окончания работы. Одним словом, удалось ли это, или нет – об этом можно судить только по тому действию, какое это сочинение произведет на читателей, для которых оно предназначено, а сам автор не имеет в этом вопросе права голоса.
Я должен еще напомнить правда, лишь для немногих, что то я, которое говорит в книге, отнюдь не есть сам автор; напротив, последний желает, чтобы этим я сделался его читатель, чтобы он не только исторически принимал то, что здесь сказано, чтобы он не относился к этому как к чему-то прошлому, свершившемуся, а и на самом деле говорил бы сам с собой во время чтения, обдумывал бы все доводы за и против, выводил бы следствия, принимал бы решения как его представитель в книге и собственным трудом и размышлением, исключительно из себя самого, развил бы и сделал своим надежным достоянием те взгляды, простая схема которых предложена ему автором.
КНИГА ВТОРАЯ. ЗНАНИЕ
Негодование и страх грызли мой дух. Я проклинал наступление дня, звавшего меня к жизни, истина и значение которой стали для меня сомнительными. Я просыпался ночью, из-за снов, не дававших мне покоя. С тоской я искал какого-нибудь просвета, который помог бы мне выйти из этого ужасного мрака сомнения. Я искал и вместе с тем запутывался все более в его лабиринте.
Однажды, в полуночный час, я увидел около себя какую-то странную фигуру, обратившуюся ко мне с речью: «Бедный смертный, – услышал я, – ты громоздишь одно ложное заключение на другое и воображаешь себя мудрым. Ты дрожишь перед страшными образами, которые ты сам себе с трудом создал. Собери достаточно мужества, чтобы быть истинно мудрым. Я не приношу тебе никакого нового откровения. Что я могу тебе поведать, то ты давно уже знаешь, и ты должен только вспомнить теперь об этом. Обмануть тебя я не могу, ибо ты сам во всем со мной согласишься, и если ты будешь все же обманут, то только самим собой. Соберись с духом, слушай меня и отвечай на мои вопросы».
Эти слова внушили мне мужество. Он взывает к моему разуму – на разум же я полагаюсь. Он ничего не может вложить в меня; все, о чем я буду думать, я буду думать сам; я сам должен породить в себе всякое убеждение, которое мне предстоит принять.
– Говори, – воскликнул я, – кто бы ты ни был, странный дух, я хочу тебя слушать. Спрашивай, я буду отвечать.
Дух. – Ведь ты допускаешь, что и вот эти предметы, и вот те действительно существуют вне тебя?
Я. – Да, я это безусловно допускаю.
Д. – А откуда ты знаешь, что они существуют?
Я. – Я их вижу, я буду осязать их, если их коснусь, я могу слышать их звуки, они заявляют мне о своем существовании посредством всех моих чувств.
Д. – Так! Вероятно, потом ты возьмешь назад свое утверждение, что ты видишь, осязаешь и слышишь предмет. Пока я буду выражаться так, как ты выражаешься, т.е. как будто бы ты действительно воспринимал предметы посредством зрения, осязания и т.д., но только посредством зрения, осязания и других твоих внешних чувств. Или это не так? Ты, может быть, воспринимаешь иначе, чем посредством чувств, и для тебя существует какой-нибудь предмет помимо того, что ты его видишь, осязаешь и т.д.?
Я. – Никоим образом.
Д. – Следовательно, предметы, которые ты можешь воспринимать, существуют для тебя исключительно благодаря особым свойствам твоих внешних чувств, ты знаешь о них исключительно на основании твоего знания об этих свойствах твоего зрения, осязания и т.д. Твое утверждение: вне меня есть предметы, опирается на утверждения: я вижу, я слышу, я осязаю и т.д.?
Я. – Да, таково и мое мнение.
Д. – Но как же ты, далее, знаешь, что ты видишь, слышишь, осязаешь?
Я. – Я тебя не понимаю. Этот вопрос кажется мне даже странным.
Д. – Я облегчу тебе его понимание. Ты, может быть, видишь свое зрение и осязаешь свое осязание или имеешь какое-нибудь особое высшее чувство, посредством которого ты воспринимаешь свои внешние чувства и их свойства?
Я. – Отнюдь нет. О том, что я вижу и осязаю, а также, что именно я вижу и осязаю, я знаю непосредственно, – это ясно само собой. Я знаю это, когда это бывает, только на основании того, что это есть, но без посредничества и участия какого-нибудь другого чувства. Вот потому-то твой вопрос и показался мне странным, что он, по-видимому, ставит под сомнение эту непосредственность сознания.
Д. – Его цель была не в этом. Он должен был только побудить тебя к тому, чтобы ты хорошенько выяснил себе эту непосредственность. Итак, у тебя есть непосредственное сознание твоего зрения и осязания?
Я. – Да.
Д. – Твоего зрения и осязания, – сказал я. Ты, следовательно, представляешь себя видящим в случае зрения, осязающим в случае осязания, и в то время, когда ты сознаешь свое зрение, ты сознаешь особое состояние или модификацию себя самого?
Я. – Несомненно.
Д. – В тебе есть сознание твоего зрения, осязания и т.д. и благодаря этому ты воспринимаешь предмет. Но разве ты не можешь воспринимать его также без этого сознания? Разве ты не можешь, например, познать предмет посредством зрения или посредством слуха, не зная, однако, что ты его видишь или слышишь?
Я. – Никоим образом.
Д. – Следовательно, непосредственное сознание о себе самом и о своих состояниях есть необходимое условие всякого другого сознания, и ты нечто знаешь лишь постольку, поскольку ты знаешь, что ты это знаешь; в последнем не может оказаться ничего, что не лежало бы в первом.
Я. – Да, я тоже того же мнения.
Д. – Итак, о том, что предметы существуют, ты знаешь лишь благодаря тому, что ты их видишь, осязаешь и т.д., а о том, что ты их видишь или осязаешь, ты знаешь лишь благодаря тому, что тебе известно, что ты знаешь это непосредственно. Чего ты не воспринимаешь непосредственно, того ты не воспринимаешь вообще?
Я. – Я признаю это.
Д. – Во всяком восприятии ты прежде всего воспринимаешь только самого себя и свое собственное сознание, и что не лежит в этом восприятии, то не воспринимается вообще?
Я. – Ты повторяешь то, что я уже признал.
Д. – И я не перестал бы повторять это во всяких видах, если б я думал, что ты этого еще не понял, не запечатлел еще в себе навсегда. Можешь ли ты сказать: я имею сознание о внешних вещах?
Я. – Никоим образом, если соблюдать точность, ибо зрение, осязание и т.д., посредством которых я воспринимаю вещи, не есть само сознание, но лишь то, что я сознаю прежде всего и непосредственнее всего. По всей строгости я могу сказать лишь следующее: я имею сознание о том, что я вижу или что осязаю предметы.
Д. – Ну, так не забывай же то, что ты теперь ясно увидел. Во всяком восприятии ты воспринимаешь исключительно свое собственное состояние. Но я буду продолжать говорить твоим языком, потому что он обычен. Ты видишь, осязаешь, слушаешь вещи, – сказал ты. Какими, т.е. с какими свойствами видишь или осязаешь их ты?
Я. – Я вижу один предмет красным, другой – синим; если я до них дотрагиваюсь, то осязаю один – гладким, другой – шероховатым; один – холодным; другой – теплым.
Д. – Ты знаешь, следовательно, что это значит: красный, синий, гладкий, шероховатый, холодный, теплый?
Я. – Без сомнения, я знаю это.
Д. – Не опишешь ли ты мне это?
Я. – Это не поддается описанию. Вот, обрати свой взгляд на этот предмет. То, что ты воспримешь зрением, глядя на него, я называю красным. Дотронься до поверхности другого предмета; то, что ты будешь тогда осязать, я называю гладким. Таким способом я достиг этого знания, и чтобы его добыть, не существует другого.
Д. – Но нельзя ли, по крайней мере, исходя из некоторых знакомых уже через непосредственное ощущение свойств, заключать о других, отличных от этих. Если кто-нибудь, например, видел красный, зеленый, желтый цвет, но не видел синего; знает вкус кислого, сладкого, соленого, но не знает вкуса горького, не мог бы он одним только размышлением и сравнением понять, что такое синее иди горькое, не видя и не пробуя ничего подобного?
Я. – Ни в каком случае. Что принадлежит ощущению, то можно только ощущать, а не мыслить: это не выведенное нечто, а исключительно непосредственное.
Д. – Странно: ты хвалишься знанием, относительно которого ты не можешь мне объяснить, как ты до него дошел. Ведь посмотри: ты утверждаешь, что одно видишь в предмете, другое ощущаешь, третье слышишь. Следовательно, ты должен уметь отличать зрение от осязания, и то и другое от слуха?
Я. – Без сомнения.
Д. – Дальше: ты утверждал, что видишь этот предмет красным, тот синим; один ощущаешь гладким, другой шероховатым. Следовательно, ты должен быть в состоянии отличать красное от синего, гладкое от шероховатого?
Я. – Без сомнения.
Д. – Также познал ты это различие не посредством размышления над этими ощущениями и сравнением их в тебе самом, как ты только что утверждал. Но, может быть, сравнивая предметы вне тебя по их красному или синему цвету, по их гладкой или шероховатой поверхности, ты познаешь то, что ты в себе самом ощущаешь как красное, синее, гладкое и шероховатое?
Я. – Это невозможно, потому что восприятие предметов исходит из восприятия моих собственных состояний, обусловливается им, а не наоборот. Я различаю предметы только потому, что различаю мои собственные состояния.
Тому, что это определенное ощущение обозначается совершенно произвольно знаком красное, а то – знаком синее, гладкое, шероховатое,- этому я могу научиться, но не тому, что они различаются, как ощущения, и как именно они различаются. Что они различны, я знаю только потому, что я знаю о себе самом, что я ощущаю себя, и что в обоих случаях я ощущаю себя различно. Чем они различаются, я не могу описать, но я знаю, что они так же различаются, как различается в обоих случаях мое самоощущение, и что различение ощущений есть непосредственное, а ни в коем случае не полученное путем познания и выведенное различение.
Д. – Которое ты можешь производить независимо от всякого познания вещей?
Я. – Которое я должен производить независимо от него, так как это познание само независимо от этого различения.
Д. – Которое дано тебе, следовательно, непосредственно в самоощущении.
Я. – Не иначе.
Д. – Но тогда ты должен был бы ограничиваться следующим утверждением: я чувствую себя аффицированным таким образом, который я называю красным, синим, гладким, шероховатым; ты должен был бы помещать эти ощущения только в самом себе, но не переносить на совершенно вне тебя лежащий предмет и выдавать за свойства этих предметов то, что, ведь, составляет только твою собственную модификацию.
Или скажи мне: воспринимаешь ли, когда ты думаешь, что видишь предмет красным или осязаешь его гладким, больше и что-то другое, чем-то, что ты аффицирован определенным образом?
Я. – Из предыдущего я ясно понял, что я действительно воспринимаю не больше того, что ты говоришь; и это перенесение того, что только существует во мне, на нечто вне меня, от которого я все-таки не могу удержаться, кажется мне в высшей степени странным.
Я ощущаю в себе, а не в предмете, так как я – я сам, а не предмет; я ощущаю, следовательно, только себя самого и свое состояние, но не состояние предмета. Если существует сознание предмета, то оно, по крайней мере, не восприятие или ощущение: это ясно.
Д. – Ты заключаешь очень поспешно. Обсудим этот вопрос со всех сторон, чтобы я убедился, что ты никогда не откажешься от добровольно признанного тобой теперь.
Существует ли в предмете, как ты его обыкновенно мыслишь, еще нечто иное, кроме его красного цвета, его гладкой поверхности и т.п., короче, еще что-нибудь, помимо признаков, получаемых в непосредственном ощущении?
Я. – Я думаю, что существует: помимо свойств есть еще вещь, которая заключает в себе эти свойства, носитель этих свойств.
Д. – Каким же чувством ты воспринимаешь этого носителя свойств? Видишь ли ты его, или осязаешь, слышишь и т.д. или, может быть, у тебя существует для него еще особенное чувство?
Я. – Нет, я думаю, я вижу его и осязаю.
Д. – В самом деле! Исследуем это бытие. Сознаешь ли ты когда-нибудь свое зрение вообще или всегда только определенное зрение?
Я. – У меня всегда есть только определенное зрительное восприятие.
Д. – И каково же было это определенное зрительное восприятие по отношению к тому вот предмету?
Я. – Ощущение красного цвета.
Д. – И это красное есть нечто положительное – простое ощущение, определенное состояние тебя самого?
Я. – Это я понял.
Д. – Следовательно, ты должен был бы видеть красное только как простое, как математическую точку, и видишь его, конечно, как таковое. По крайней мере, в тебе, как твое аффицированное состояние, это, очевидно, простое определенное состояние, без всяких составных частей, которое нужно изображать как математическую точку. Или ты думаешь иначе?
Я. – Я должен признать, что ты прав.
Д. – Но вот ты распространяешь это простое красное на широкую поверхность, которую ты, без сомнения, не видишь, так как ты видишь только простое красное. Как получаешь ты эту поверхность?
Я. – Это, конечно, странно. Но я думаю, что нашел объяснение. Я не вижу, разумеется, поверхности, но осязаю ее, проводя по ней рукой. Мое зрительное ощущение остается во время этого осязания неизменным, и поэтому я распространяю красный цвет на всю поверхность, которую я осязаю в то время, как я вижу неизменно то же самое красное.
Д. – Это было бы действительно так, если бы ты осязал только поверхность. Но посмотрим, возможно ли это. Ты ведь не осязаешь никогда вообще, не осязаешь своего осязания и вслед за этим не сознаешь его же?
Я. – Ни в коем случае. Каждое ощущение – определенное ощущение. Никогда не видят, или осязают, или слышат вообще, но всегда видят, осязают, слышат нечто определенное: красный, зеленый, синий цвет, холод, тепло, гладкое, шероховатое, звук скрипки, голос человека и т.п. Будем считать это решенным между нами.
Д. – Охотно. Следовательно, ты осязаешь в то время, когда думаешь, что осязаешь поверхность, непосредственно только гладкое, шероховатое или нечто подобное?
Я. – Конечно.
Д. – Это гладкое или шероховатое ведь такое же простое, как красный цвет, – точка в тебе, воспринимающем? И я спрашиваю, почему ты распространяешь простое ощущение по поверхности с тем же правом, с каким я спрашивал, почему ты также поступал с простым зрительным ощущением?
Я. – Но эта гладкая поверхность, может быть, не во всех своих точках одинаково гладкая, а в каждой точке гладкая в различной степени. Хотя мне и недостает умения определенно различать эти степени и словесных знаков для закрепления и обозначения этих различий, но я делаю различение, сам того не сознавая, помещаю это различаемое рядом друг с другом, и так возникает у меня поверхность.
Д. – Можешь ли ты в один и тот же момент испытывать противоположные ощущения – быть аффицированным взаимно уничтожающими друг друга способами?
Я. – Ни в коем случае.
Д. – Эти различные степени гладкости, которые ты хочешь принять, чтобы объяснить то, что объяснить не можешь, являются противоположными ощущениями – насколько они различны, которые следуют в тебе одно за другим?
Я. – Я не могу этого отрицать.
Д. – Следовательно, ты должен предполагать эти различные степени, согласно тому, как ты их действительно ощущаешь, следующими друг за другом изменениями одной и той же математической точки, как ты действительно и поступаешь при других обстоятельствах; но ни в каком случае не помещать их одну возле другой, как одновременные свойства многих точек в одной поверхности.
Я. – Я убедился в этом и вижу, что мое предположение ничего не объясняет. Но моя рука, которой я касаюсь предмета и покрываю его, сама представляет собой поверхность и поэтому я воспринимаю предмет как поверхность, большую поверхность, чем моя рука, если я могу несколько раз уложить ее на предмете.
Д. – Твоя рука представляет собой поверхность? Почему же ты это знаешь? Вообще, как ты осознаешь, что это твоя рука? Существуют ли для этого другие способы, кроме тех, когда ты или посредством ее осязаешь что-нибудь другое, и она является орудием, или же ты осязаешь ее саму посредством другой части тела, и она является объектом действия?
Я. – Нет, других не существует. Я ощущаю посредством своей руки нечто определенное или ощущаю ее посредством другой части своего тела. Я не имею непосредственного абсолютного ощущения своей руки вообще таким, как не чувствую осязания и зрения вообще.
Д. – Остановимся на том случае, когда твоя рука является орудием, так как он разъясняет и другой случай. В этом случае в непосредственном восприятии не может заключаться ничего другого, кроме принадлежащего осязанию, что тебя, а в особенности твою руку представляет как осязающее в осязании и ощупывающее в ощупывании. Ты ощущаешь или нечто одинаковое: тогда я не понимаю, почему ты распространяешь это простое ощущение на некоторую осязающую поверхность, а не довольствуешься одной осязающей точкой; ил и же ты осязаешь различное, тогда ты осязаешь одно за другим в разное время, и я опять-таки не понимаю, почему ты не допускаешь эти ощущения следовать одно за другим в одной и той же точке.
То, что твоя рука представляется тебе как поверхность также необъяснимо, как то, что ты вообще имеешь представление о поверхности вне тебя. Поэтому не пользуйся первым для объяснения второго, пока ты не объяснил еще само первое.
Второй случай, когда твоя рука или безразлично какой-нибудь другой член твоего тела сам является объектом ощущения, может быть выяснен на основании первого. Ты осязаешь этот член посредством другого, который является теперь осязающим. Относительно этого последнего я поднимаю те же вопросы, которые я только что поднял относительно твоей руки, и ты так же мало сможешь мне ответить на них, как и на те.
Также обстоит дело с поверхностью твоих глаз и с каждой поверхностью твоего тела. Возможно однако, что сознание протяженности вне тебя исходит из сознания твоей собственной протяженности как материального тела и обусловливается этим. Но тогда ты должен объяснить прежде всего протяженность твоего материального тела.
Я. – Достаточно. Я теперь ясно понимаю, что я ни зрением, ни осязанием, ни каким-нибудь другим чувством не воспринимаю плоскостную протяженность свойств тела; я понимаю, что это только мой собственный прием распространять то, что в ощущении является только точкой; ставить рядом то, что, собственно, я должен был бы помещать одно за другим, так как в ощущении как таковом имеет место состояние последовательности, а не сосуществования. Я открываю, что я в действительности употребляю тот же прием, как геометр, строящий свои фигуры: растягиваю точку в линию, а линию в поверхность. Меня удивляет, как я к этому прихожу.
Д. – Ты делаешь еще больше и еще более удивительные вещи. Эту внешнюю поверхность, существование которой в теле ты предполагаешь, ты действительно не можешь ни видеть, ни осязать, ни воспринимать каким-нибудь другим чувством; но все-таки можно сказать в известной связи, что ты видишь на ней красный цвет или осязаешь гладкое. Но ты затем сам продолжаешь эту внешнюю поверхность и растягиваешь ее в математическое тело так же, как растягиваешь линию в поверхность, в чем ты только что сознался. Ты признаешь еще нечто, существующее внутри за внешней поверхностью тела. Скажи мне, разве, ты можешь видеть, осязать или воспринимать каким-нибудь чувством что-нибудь за этой внешней поверхностью?
Я. – Ни в коем случае; пространство за внешней поверхностью непрозрачно, непроницаемо и не воспринимается ни одним из моих органов чувств.
Д. – И все-таки ты признаешь такое внутреннее содержание, которое ты совсем не воспринимаешь?
Я. – Я признаю его, и мое удивление увеличивается.
Д. – Что это такое, что ты мыслишь за внешней поверхностью?
Я. – Вот что: я мыслю нечто подобное внешней поверхности, нечто ощущаемое.
Д. – Мы должны это знать определенно. Можешь ли ты делить массу, из которой по-твоему состоит тело?
Я. – Я могу ее делить до бесконечности, понятно, не инструментами, но в мыслях. Каждая возможная часть не будет самой меньшей, такой, которая не могла бы быть опять разделена.
Д. – Дойдешь ли ты в этом делении до какой-нибудь части, относительно которой ты бы думал, что она сама по себе не воспринимаема, невидима, неосязаема и т.д. – сама по себе, говорю я, хотя бы она была недоступна для твоих органов чувств?
Я. – Ни в коем случае.
Д. – Вещь – видима, осязаема вообще? или только с определенными свойствами, цветом, гладкостью, шероховатостью или тому подобным?
Я. – Верно последнее. Не существует ничего видимого или осязаемого вообще, потому что не существует зрения или осязания вообще.
Д. – Ты распространяешь, следовательно, ощущаемость, и именно твою собственную, тебе знакомую ощущаемость, видимость, как окрашенное, осязаемость, как шероховатое или гладкое и т.д. на всю массу; и что масса всецело не представляет собой ничего иного, как само ощущаемое. Или ты думаешь иначе?
Я. – Ни в коем случае. То, что ты говоришь, следует из того, что я только что понял и в чем я тебе признался.
Д. – И все-таки ты действительно ничего не ощущаешь за внешней поверхностью и ничего и не ощущал за ней?
Я. – Я буду ощущать, если я проломлю ее.
Д. – Следовательно, ты знаешь это заранее. А деление до бесконечности, относительно которого ты утверждаешь, что не сможешь в нем натолкнуться на неощущаемую часть, – ведь это деление ты никогда не производил и не сможешь произвести?
Я. – Я не могу его произвести.
Д. – Следовательно, ты примышляешь к ощущению, которое ты действительно имел, другое, которого у тебя не было?
Я. – Я ощущаю только то, что я помещаю на внешней поверхности; я не ощущаю того, что лежит за ней, но думаю, что там есть нечто ощущаемое. Да, я должен признать справедливость твоих слов.
Д. – Однако ты высказываешь нечто об ощущении, что не может быть дано ни в каком действительном воображении.
Я. – Я говорю, что при делении массы тела до бесконечности я все-таки никогда не натолкнусь на часть, которая была бы в себе неощущаема, несмотря на то что я не могу делить массу до бесконечности. Да, и сейчас я должен отдать тебе справедливость.
Д. – Следовательно, в твоем предмете не остается ничего, кроме ощущаемого, того, что есть свойство. Это ощущаемое ты распространяешь в связанном и делимом до бесконечности пространстве; и настоящим носителем свойств вещи, которого ты искал, будет, следовательно, пространство, которое эта вещь занимает?
Я. – Несмотря на то что я не могу на этом успокоиться, не чувствую внутренне, что должен мыслить в предмете еще что-нибудь другое, помимо ощущаемого и пространства, однако я не могу тебе указать это другое, поэтому должен сознаться тебе в том, что я до сих пор не вижу другого носителя свойств, кроме самого пространства.
Д. – Сознавайся всегда в том, что ты поймешь в данный момент. Предстоящие неясности будут постепенно разъясняться, и неизвестное делаться известным. Но само пространство не воспринимается, и тебе непонятно, как ты дошел до этого понятия и до того, чтобы распространять в нем ощущаемое?
Я. – Это так.
Д. – Также непонятно тебе, как ты вообще дошел до признания ощущаемого вне тебя самого, так как ты ведь воспринимаешь только собственное ощущение в тебе, и не как свойство вещи, а как аффицированное состояние тебя самого?
Я. – Это так. Я ясно понимаю, что воспринимаю только самого, только свое собственное состояние, а не предмет; что я его не вижу, не осязаю, не слышу и т.д., но что скорее как раз там, где должен быть предмет, кончается всякое зрение, осязание и т.д.
Но у меня есть предположение. Ощущения как мои собственные аффицированные состояния не представляют собой нечто протяженное, но нечто простое; и различные ощущения существует не рядом одно с другим в пространстве, но следуют одно за другим во времени. Но все-таки я распространяю их в пространстве. Может быть, как раз посредством этого распространения и непосредственно в связи с ним то, что собственно есть только ощущение, превращается для меня в ощущаемое, и, может быть, это есть как раз тот пункт, начиная с которого возникает во мне сознание существования предметов вне меня?
Д. – Твое предположение может оказаться правильным. Но если бы мы даже могли принять его непосредственно для доказательства, мы бы все-таки не достигли этим полного понимания, так как все же оставался бы без ответа более первоначальный вопрос: как ты приходишь к тому, чтобы распространять ощущения в пространстве? Поэтому обратимся теперь к этому вопросу и рассмотрим его – я имею для этого основания – в более общей форме: как вообще доходишь ты до того, что даешь своему сознанию, которое все-таки непосредственно есть только сознание тебя самого, выходить из тебя самого и как доходишь ты до того, чтобы к ощущению, которое ты воспринимаешь, прибавлять ощущенное и ощущаемое, которые не были тобой восприняты?
Я. – Сладким или горьким, также отвратительно или хорошо пахнущим, шероховатым или гладким, холодным или теплым называется всеми то, что возбуждает во мне определенное вкусовое обонятельное или осязательное ощущение. Также обстоит дело и со звуками. Здесь всегда выражается отношение ко мне и мне не приходит в голову, что сладкий или горький вкус, хороший или дурной запах и т.д. существуют в вещах; они существуют во мне и возбуждаются, по моему мнению, во мне посредством вещей. Правда, мне кажется, что со зрительными ощущениями, с цветами, которые как будто не настоящие ощущения, а нечто среднее, дело обстоит иначе, но если обстоятельно это продумать, то красное и тому подобное окажется все-таки только тем, что возбуждает во мне известное определенное зрительное ощущение. И это приводит меня к пониманию того, как я вообще пришел к признанию вещей вне меня. Я аффицирован, и знаю только это. Это мое аффицированное состояние должно иметь основание; это основание не лежит во мне, следовательно, оно – вне меня. Так заключаю я быстро и бессознательно для себя; и принимаю такое основание – предмет. Это основание должно быть таким, которое объясняло бы как раз это определенное аффицированное состояние, я аффицирован определенным образом, который я называю сладким вкусом; следовательно, предмет должен быть такого рода, чтобы возбуждать сладкий вкус, или, короче говоря, сам должен быть сладким. Так получаю я определение предмета.
Д. – В том, что ты говоришь, есть доля истины, несмотря на то что в этом и не вся истина о данном предмете. Как обстоит здесь дело, мы, без сомнения, со временем узнаем. Так как ты в других случаях, вполне твердо следуя закону основания (я буду называть законом основания утверждение, которое ты только что сделал, что нечто, в данном случае твое аффицированное состояние, должно иметь основание), – так как, говорю я, ты в других случаях, твердо следуя закону основания, вымышляешь себе нечто, то не будет излишним изучить обстоятельно этот прием и выяснить, что ты, собственно, делаешь, применяя его. Предположим предварительно, что твое объяснение совершенно правильно и что ты вообще приходишь к принятию вещи путем незаметного заключения от обоснованного к основанию; что же это такое было, что ты сознавал как свое восприятие?
Я. – То, что я аффицирован определенным образом.
Д. – Но ты не сознавал аффицирующую тебя вещь, по крайней мере, как восприятие?
Я. – Ни в коем случае. Я тебе в этом уже сознался.
Д. – Следовательно, посредством закона основания ты прибавляешь к знанию, которое у тебя есть, другое, которого ты не имеешь?
Я. – Ты странно выражаешься.
Д. – Может быть, мне удастся устранить эту странность. Впрочем, пусть мои выражения будут для тебя только тем, чем они для тебя могут быть. Они должны только тебя направлять к тому, чтобы ты воспроизвел в себе ту же мысль, которую воспроизвел я в себе, а не служить тебе предписанием к тому, как ты должен выражаться. Если ты воспринял мысль твердо и ясно, тогда выражай ее сам, как ты хочешь, и так разнообразно, как ты хочешь; и будь уверен, что ты ее всегда хорошо выразишь.
Как и посредством чего знаешь ты о своем аффицированном состоянии?
Я. – Мне трудно будет выразить свой ответ в словах.
Д. – Следовательно, ты имеешь также орган, это самое твое сознание, которым ты воспринимаешь свои аффинированные состояния.
Я. – Да.
Д. – Но у тебя нет органа, которым бы ты воспринимал предмет?
Я. – После того, как ты меня убедил, что я не вижу, не осязаю и вообще не воспринимаю предмета каким-либо внешним чувством, я принужден признать, что у меня нет такого органа.
Д. – Обдумай это хорошенько. Тебя смогут упрекнуть за то, что ты это признал. Что такое твое внешнее чувство вообще, как можешь ты его назвать внешним, если оно не относится к внешним предметам и не есть орган для них?
Я. – Я хочу знать истину и мало беспокоюсь о том, что меня будут упрекать. Я различаю только потому, что я это различаю, зеленое, сладкое, красное, гладкое, горькое, приятный запах, шероховатое, звук скрипки, отвратительный запах, звук трубы. Затем некоторые из этих ощущений я считаю одинаковыми в определенном отношении так же просто, как в другом отношении я их считаю различными; так ощущаю я зеленое и красное, сладкое и горькое, гладкое и шероховатое и т.д. как одинаковое и эту одинаковость я ощущаю как зрение, вкус, осязание и т.д. Зрение, вкус и т.д. сами по себе не действительные ощущения, так как, как ты уже раньше заметил, я не вижу и не вкушаю вообще, но всегда вижу определенно красное или зеленое и т.д., вкушаю сладкое или горькое и т.д. Зрение, вкус и т.п. только высшие определения действительных ощущений, классы, на которые я эти последние подразделяю, но не произвольно, а руководимый непосредственным ощущением. Я считаю их всегда не внешними чувствами, а только особенными определениями объекта внутреннего чувства, моих аффинированных состояний. Как они становятся для меня внешними, или точнее, как я сам прихожу к тому, чтобы их считать таковыми и так называть их, – в этом как раз и заключается теперь вопрос. Я не беру назад свое утверждение, что я не имею органа для предметов.
Д. – Но ты все-таки говоришь о предметах, как будто ты их действительно знаешь и имеешь для них орган познания? Я. Да.
Д. – И ты это делаешь, согласно твоему прежнему предположению, на основании знания, которое ты действительно имеешь и для которого у тебя есть орган, и ради этого знания. Я. Это так.
Д. – Твое действительное знание – о твоих аффицированных состояниях – также для тебя неполное знание, которое, согласно твоему утверждению, должно пополниться другим. Это новое, другое знание ты мыслишь себе, описываешь себе, не как такое, которое ты имеешь, потому что ты его ни в коем случае не имеешь, но как такое, которое ты должен получить сверх настоящего знания, и получил бы, если бы у тебя был для этого орган. Ты как будто говоришь: о вещах я, правда, ничего не знаю, но ведь должны же быть вещи, и если бы я их только мог найти, то они нашлись бы. Ты мыслишь себе другой орган, которого в действительности не имеешь, относишь его к вещам, воспринимаешь им их – всегда только в мыслях, как само собой разумеющееся. Строго говоря, у тебя нет сознания вещей, но только (выведенное посредством закона основания из твоего действительного сознания) сознание о (долженствующем и в себе необходимом, хотя и не принадлежащем тебе) сознании вещей; и теперь ты поймешь, что твоим предположением ты всегда прибавляешь к знанию, которое ты имеешь, другое, которого у тебя нет.
Я. – Я должен с этим согласиться.
Д. – Будем называть теперь это второе знание, принятое вследствие другого, опосредованным знанием, а первое – непосредственным знанием. Одна известная школа называет только что описанный прием, насколько мы его именно описали, синтезом; при этом ты должен мыслить не соединение уже существующих членов, но присоединение и прибавление совсем нового, только через присоединение возникшего члена к другому, независимо от него существующему. Итак, ты находишь первое сознание готовым, также как ты находишь готовым самого себя, и без него ты не находишь себя; второе же ты создаешь только вследствие первого.
Я. – Но только не после первого, так как я сознаю вещи в тот же самый неделимый момент как сознаю самого себя.
Д. – Об этой последовательности я ничего не говорю, но я думаю, что если ты потом станешь размышлять над этим неделимым сознанием себя самого и вещей, различишь их оба, и задашь себе вопрос об их взаимной связи, то найдешь, что последнее сознание обусловлено первым, но только при предположении, что первое мыслится как возможное, а не наоборот.
Я. – Так же думаю и я; и если ты хотел сказать только это, то я соглашаюсь с твоим утверждением, и уже раньше согласился с ним.
Д. – Ты говоришь, что создашь сам второе сознание; ты создашь его действительным актом твоего духа. Или ты думаешь иначе?
Я. – В этом ведь я уже косвенно согласился с тобой. Я прибавляю к сознанию, которое я в себе нахожу, находя самого себе, другое, которого я в себе отнюдь не нахожу. Я дополняю и удваиваю мое настоящее сознание, и это во всяком случае акт. Но я подвергаюсь искушению: взять назад или мое собственное признание или же все мое предположение. Я очень хорошо сознаю именно акты моего духа как таковые: я сознаю их, когда образую общее понятие или когда выбираю в случаях, возбуждающих сомнение, один из возможных образов действия, лежащих передо мной. Акт, которым я, согласно твоему утверждению, создаю представления о вещах вне меня, я никоим образом не сознаю.
Д. – Не смущайся этим. Ты сознаешь акты твоего духа только, поскольку ты проходишь через состояние неопределенности и нерешительности, которое ты также сознаешь и которое уничтожает твой акт. Такая нерешительность в нашем случае не имеет места: духу не нужно раздумывать сначала, какой предмет он присоединит к своему определенному ощущению; это происходит само собой. Философский язык устанавливает это различие. Акт духа, который мы сознаем как таковой, называется свободой, акт без сознания действования – самопроизвольностью. Заметь хорошенько, что я отнюдь не считаю тебя способным на непосредственное сознание этого акта как такового, но только утверждаю, что если ты вслед за этим актом будешь о нем размышлять, то найдешь, что этот акт должен был быть. Дальнейший вопрос: что же это такое, что не дает доходить до нас состоянию такой нерешительности и сознанию наших действий, – без сомнения, разрешится впоследствии глубже.
Этот акт духа называют мышлением – слово, которым я также пользовался до сих пор с твоего согласия; и говорят, что мышление происходит самопроизвольно в отличие от ощущения, которое есть только восприимчивость. Как же приходишь ты, с точки зрения твоего прежнего предположения, к тому, чтобы к ощущению, которое ты, без сомнения, имеешь, примыслить еще предмет, о котором ты ничего не знаешь?
Я. – Мое ощущение должно иметь основание, предполагаю я и делаю отсюда выводы.
Д. – Не скажешь ли ты мне заранее, что это такое – основание?
Я. – Я нахожу нечто так или иначе обоснованным. Я не могу довольствоваться знанием, что оно так есть, и принимаю, что оно стало таким, и не через самого себя, а через чуждую силу. Эта чуждая сила, сделавшая его таким, содержит основание, и проявление этой силы, которое его сделало именно таким, есть основание данного определения вещи. Мое ощущение имеет основание – это значит: оно во мне создано чуждой силой.
Д. – Эту чуждую силу ты примышляешь к твоему непосредственно сознаваемому ощущению, – и так возникает у тебя представление предмета? Пусть так.
Но заметь хорошенько: если ощущение должно иметь основание, то я признаю правильность твоего заключения и понимаю, что ты с полным правом можешь принимать существование предметов вне тебя, несмотря на то что ты о них ничего не знаешь и не можешь знать. Но откуда ты знаешь и каким образом хочешь ты мне доказать, что оно должно иметь основание? Или, выражаясь в общей форме, в которой ты выше установил закон основания: почему не можешь ты довольствоваться, что нечто такое есть, почему признаешь ты, что оно таким стало или, если пойти дальше, почему оно стало таким через чуждую силу? Я замечаю, что ты это всегда только предполагаешь.
Я. – Я признаюсь в этом. Но я не могу в действительности думать иначе, чем так. Вероятно, я знаю это непосредственно.
Д. – Что значит твой ответ: ты знаешь это непосредственно, – мы увидим, когда мы вынуждены будем к нему возвратиться как к единственно возможному. Сначала же испытаем все другие возможные пути, идя по которым мы можем вывести утверждение: нечто должно иметь основание.
Знаешь ли ты это через непосредственное ощущение?
Я. – Возможно ли это было, если в восприятии всегда заключается только то, что во мне есть нечто, собственно, что я так или иначе определен, – но не то, что нечто стало, а еще менее, что оно стало через чуждую, вне ощущений лежащую силу.
Д. – Или, может быть, ты возвел во всеобщность утверждение, которое ты образовал посредством наблюдения вещей вне тебя, основание которых ты всегда находишь вне их самих, и распространил это утверждение на самого себя и на свое состояние?
Я. – Не обращайся со мной, как с ребенком, и не приписывай мне явных абсурдов. Я прихожу к признанию вещей вне меня только благодаря закону основания. Как же могу я опять посредством этих вещей вне меня прийти к этому же закону?
Разве покоится земля на большом слоне, а большой слон в свою очередь – на земле?
Д. – Или, может быть, этот закон является следствием другой, более общей истины?
Я. – Которая опять-таки не сможет быть обоснована ни непосредственным ощущением, ни наблюдением внешних вещей и относительно происхождения которой ты опять поднимешь вопрос? Ведь и эту предполагаемую основную истину я бы могу знать только непосредственно. Лучше я скажу это теперь о законе основания и не буду ничего решать относительно твоей загадки.
Д. – Пусть так, следовательно, кроме непосредственного знания через ощущение нашего собственного состояния мы получили еще второе непосредственное знание, касающееся всеобщих истин?
Я. – По-видимому, это так.
Д. – То особое знание, о котором здесь идет речь: что твои аффицированные состояния должны иметь основания – вполне ли оно независимо от познания вещей?
Я. – Разумеется, ведь познание вещей возможно только через посредство этого знания.
Д. – И ты имеешь его непосредственно в себе самом?
Я. – Да, непосредственно, так как только посредством его я выхожу из себя самого.
Д. – Следовательно, из тебя самого, через тебя самого и через твое непосредственное знание ты предписываешь законы бытия и его взаимной связи?
Я. – Если я это хорошенько обдумаю, то скажу, что предписываю я законы только моим представлением о бытии и его взаимной связи, и будет осторожнее принять именно это выражение.
Д. – Пусть так. Сознаешь ли ты этот закон каким-нибудь иным путем, кроме того, когда ты действуешь согласно ему?
Я. – Мое сознание начинается с ощущения моего состояния; непосредственно к нему я присоединяю по закону основания представление предмета. То и другое: и сознание моего состояния и представление предмета неразрывно объединены, между ними не существует сознания, до этого неделимого сознания нет другого сознания. Нет, невозможно, чтобы я сознал этот закон прежде или по-иному, чем поступая согласно ему.
Д. – Итак, ты действуешь сообразно ему, не сознавая его в обособленной форме; ты непосредственно и просто действуешь сообразно ему. Но ты только что осознал и выразил этот закон как всеобщий. Как доходишь ты до этого особого осознания?
Я. – Без сомнения, так: я начинаю себя наблюдать, убеждаюсь, что я так поступаю, и возвожу общее в моих приемах во всеобщий закон.
Д. – Следовательно, ты можешь осознавать этот свой прием?
Я. – Без сомнения. Я догадываюсь о цели твоих вопросов – здесь находится передо мной указанный выше второй вид непосредственного осознания – осознание моих действий, тогда как ощущение есть первый вид осознания – это осознание моего страдательного состояния.
Д. – Правильно. Ты можешь, сказал я, осознавать этот свой прием путем свободного самонаблюдения и размышления о себе самом; но ты не должен обязательно его осознавать, ведь ты не осознаешь его непосредственно, когда действуешь только внутренне?
Я. – Но я должен его прежде всего осознать, так как я непосредственно вместе с ощущением осознаю представление вещей. Я нашел разрешение вопроса: я непосредственно осознаю свое действие, но не как таковое – нет, оно мне представляется данным. Это осознание есть осознание предмета. Вслед за тем я могу осознать его как действие путем свободной рефлексии.
Мое непосредственное осознание состоит из двух элементов: из осознания моего страдательного состояния – ощущения – и из осознания моей деятельности – осознания предмета по закону основания; последнее непосредственно присоединяется к первому. Осознание предмета есть осознание создаваемого мной представления о предмете, только не признанное за таковое. И об этом создании представления я знаю только потому, что я сам – создающий. Итак, все осознание всегда непосредственное, только оно осознание меня самого, и теперь оно становится вполне понятным. По-твоему, правильные ли я делаю выводы?
Д. – Вполне. Но откуда проистекает всеобщность и необходимость, с которыми ты высказываешь свои положения, как, например, закон основания?
Я. – Из непосредственного чувства, что я не могу поступать иначе, поскольку я имею разум, и что ни одно разумное существо вне меня не может поступать иначе, поскольку оно именно разумное существо. Все случайное – в данном случае мое аффицированное состояние – имеет основание. Это значит: издавна я примыслил сюда основание, и каждый, кто только будет мыслить, также будет принужден примышлять сюда основание.
Д. – Следовательно, ты понимаешь, что все знание есть только знание о тебе самом, что твое осознание никогда не выходит из тебя и что то, что ты считаешь осознанием предмета, есть не что иное, как осознание твоего полагания предмета, которое ты совершаешь одновременно с ощущением, по внутреннему закону мышления.
Я. – Следуй храбро вперед; я не хотел мешать тебе и даже сам помог тебе развивать рассмотренные тобой заключения. Но теперь будем серьезны: я беру назад все мое предположение относительно того, что я прихожу к признанию вещей вне меня посредством закона основания; я внутренне отказался от этого предположения, как только мы посредством его натолкнулись на очевидную неправильность.
Именно следуя этому закону, я осознал бы только одну силу вне меня, и эту силу осознал бы только, как мыслимую; также как в природе для объяснения магнитных явлений я мыслю магнетическую силу, а для объяснения электрических явлений – электрическую силу.
Но мир не представляется мне только мыслью и только мыслью обо мне. Он есть нечто протяженное, нечто вполне ощущаемое в себе, а не ощущаемое, как сила, только в своем обнаружении; он не проявляет, как сила, своих свойств, но он их имеет. Внутренне я осознаю его постижение совсем по-другому, чем чистое мышление; оно представляется мне воспринимаемым, несмотря на то что доказано, что оно не восприятие; мне трудно было бы описать этот вид сознания и отделить его от других видов.
Д. – Ты все-таки должен попытаться составить такое описание, иначе я не пойму тебя и мы никогда не придем к ясности в этом вопросе.
Я. – Я попытаюсь проложить к ней путь. Прошу тебя, дух, если твой орган подобен моему, то устреми свои глаза на тот вот красный предмет перед нами, отдайся беспристрастно впечатлению, забудь на время свои заключения и скажи мне откровенно, что в тебе происходит.
Д. – Я вполне могу как бы переместиться в твой орган, и мне не свойственно отрицать какое-либо действительно данное впечатление. Скажи мне только, что, по-твоему, должно во мне происходить.
Я. – Разве ты не обозреваешь и не воспринимаешь поверхности непосредственно одним взглядом: не дана ли она тебе сразу вся? Разве ты осознаешь только отдаленнейшим и темным образом растягивание простой красной точки в линию и этой линии в поверхность, о которой ты говорил? Не будешь ли ты утверждать, вопреки своим прежним заключениям и не будет ли каждый, беспристрастно себя наблюдающий, утверждать и настаивать на том, что вы видите действительно поверхность, так или иначе окрашенную?
Д. – Я соглашаюсь с тобой в этом, и при самонаблюдении вижу себя именно таким, как ты это описываешь. Но прежде всего: ведь ты забыл, что в наши намерения не входило рассказывать друг другу, как в дневнике человеческого духа, то, что происходит в сознании. Нашим намерением было мыслить различные содержания сознания в их взаимной связи, объяснить и выводить одно из другого. Потому, следовательно, ни одно из твоих наблюдений, которые, разумеется, должны быть объяснены все, а не отвергнуты, не может опрокинуть ни одного из моих правильных заключений.
Я. – Я не буду этого никогда упускать из виду.
Д. – Затем: из-за заметного сходства между твоим сознанием тел вне тебя, которое ты не можешь мне назвать, и действительным восприятием не упускай из виду того большого различия, которое также существует между ними.
Я. – Я только что намеревался указать на это различие. То и другое представляется, во всяком случае, как непосредственное, не добытое изучением или созданное сознание. Но ощущение – сознание моего состояния. Не так обстоит дело с сознанием вещи, в котором прежде всего нет совсем отношения ко мне. Я знаю, что она существует – и только; со мной она не связана. Тогда как в ощущении я являюсь мягкой глиной, которая то формируется различным образом, то подвергается давлению, то сжимается; в осознании вещи я являюсь зеркалом, перед которым только проходят предметы, не изменяя его даже малейшим образом.
Но это различие говорит в мою пользу. Тем более мне будет казаться, что существует вне меня особенное, вполне независимое от ощущений моих состояний, сознание о бытии, – я говорю – о бытии вне меня, раз это последнее и по роду отличается от первого.
Д. – Ты делаешь правильные наблюдения; не торопись только слишком с заключениями.
Если то, относительно чего мы с тобой согласились, остается истинным, – и ты можешь непосредственно сознавать только себя самого, если сознание, о котором здесь идет речь, не есть сознание твоего страдательного состояния и если оно не может быть сознанием твоих действий, то не могло ли оно быть сознанием (только не признанным за таковое) твоего собственного бытия? – твоего бытия, насколько ты познающий, или разум.
Я. – Я не понимаю тебя, но помоги мне, потому что я хочу тебя понять.
Д. – Я должен привлечь все твое внимание, так как я принужден теперь проникнуть глубже, чем когда-либо прежде, и начать издалека. Что ты такое?
Я. – Чтобы ответить тебе самым общим образом, скажу: я есть л, я сам.
Д. – Я очень доволен таким ответом. Что же это значит, когда ты говоришь: что заключается в этом понятии и как осознаешь ты его?
Я. – Я могу это выяснить только посредством противоположения. Вещь должна быть чем-то вне меня, знающего. – само знающее, единое со знающим. Относительно сознания вещи возникает вопрос: как может возникнуть знание о вещи, когда вещь сама о себе не знает, как может возникнуть во мне сознание вещей, когда я сам не есть ни вещь, ни одно из ее определений, так как все ее определения входят только в круг ее собственного бытия, а ни в коем случае моего? Как проникает в меня вещь? Какова связь между субъектом – мной, и объектом моего знания – вещью? Этот вопрос по отношению ко мне не имеет места. Я имею знание в себе самом, потому что я разум. Каков я, об этом я знаю, потому что я именно таков. О чем я уже непосредственно знаю, потому что я вообще существую, то и есть мое я, так как я знаю о нем непосредственно. Тут нет необходимости в связи между субъектом и объектом; мое собственное существо есть эта связь. Я сам субъект и объект; и эта субъективная объективность, это возвращение знания в себе самом есть то, что я обозначаю понятием я, если я вообще мыслю при этом что-нибудь определенное.
Д. – Следовательно, тождество обоих – субъекта и объекта – составляет твою сущность как разума?
Я. – Да.
Д. – Можешь ли ты это тождество, которое не есть ни субъект, ни объект, но которое лежит в основе того и другого и которое только и создает то и другое, – можешь ли ты его воспринять и сознать?
Я. – Ни в коем случае. В этом-то и заключается условие моего сознания, что сознающее и сознаваемое представляются мне различными. Я не могу мыслить иного сознания. Я являюсь себе субъектом и объектом, и оба они связаны непосредственно между собой.
Д. – Сознаешь ли ты момент, в который это непонятное единое разделяется на субъект и объект?
Я. – Как могло бы это быть, раз мое сознание только и возможно при этом разделении и посредством его; раз мое сознание само, собственно, есть то, что их разделяет?
Но вне этого сознания не существует другого сознания.
Д. – Эту разделенность, следовательно, ты в себе находишь, когда осознаешь себя? Она есть твое собственное первоначальное бытие?
Я. – Это так
Д. – И в чем же ее основа?
Я. – Я – разум, и имею в самом себе сознание. Эта разделенность – условие и результат сознания вообще. Следовательно, она, как и сознание, имеет основание во мне самом.
Д. – Ты – разум, сказал ты; по крайней мере об этом здесь только и идет речь. Следовательно, твое знание, как объективное, становится перед самим тобой, перед твоим знанием, как субъективным, и дается ему, разумеется, без того, что ты это можешь осознавать.
Я. – Это так.
Д. – Не можешь ли привести что-нибудь для точной характеристики субъективного и объективного, именно для характеристики того, какими они являются в сознании.
Я. – Субъективное является, как содержащее в себе самом основание сознания формы, но ни в коем случае не в отношении к определенному содержанию. Основание существования сознания, созерцания и формирования лежит в самом сознании; что именно это созерцается, зависит от объективного, на которое направлено субъективное и которым оно увлекается. В противоположность субъективному объективное содержит основание своего бытия в себе самом, оно в себе и для себя есть, каково оно есть, потому что оно есть. Субъективное является пассивным и неподвижным зеркалом; объективное дается субъективному. Основание того, что субъективное отражает, лежит в нем самом. Основание того, что во мне отражается именно это, а ничто другое, лежит в объективном.
Д. – Следовательно, субъективное вообще, следуя своей внутренней природе, именно таково, каким ты раньше уже описал осознание бытия вне тебя.
Я. – Это верно: и это согласие замечательно. Я начинаю считать наполовину правдоподобным, что само представление о вне меня находящегося и без моего содействия бытия, проистекает из внутренних законов моего сознания и что представление есть в основе не что иное, как представление о самих этих законах.
Д. – Почему только наполовину?
Я. – Потому что я не понимаю, почему оно выливается в представление именно с таким содержанием – в представлении протяженной массы в непрерывном пространстве.
Д. – Ты уже раньше понял, что это только твое ощущение, которое ты распространяешь на пространство; ты уже предполагал, что оно может превратиться в ощущаемое именно через распространение в пространстве. Следовательно, нам остается только рассмотреть само пространство и сделать понятным возникновение его из одного сознания.
Я. – Это так.
Д. – Рассмотрим тогда это. Я знаю, что ты не можешь осознавать деятельность своего разума как таковую, поскольку она первоначально и неизменно остается направленной на что-нибудь одно, и в том состоянии, которое начинается с ее бытием и которое не может быть прекращено, без того, чтобы не было прекращено его бытие; такое осознание я не буду в тебе вызывать. Но ты можешь ее осознавать, поскольку она от одного изменчивого состояния переходит в другое изменчивое состояние, в пределах неизменного состояния. Если ты теперь рассмотришь ее в том отношении, то какой явится тебе эта внутренняя активность твоего духа?
Я. – Моя духовная способность представляется мне двигающейся в разных направлениях, переходящей от одного к другому; короче, она представляется мне, как чертящая линии. Определенная мысль составляет точку на этой линии.
Д. – Почему же именно как чертящая линии?
Я. – Должен ли я представлять основания для того, из области чего я не могу выйти, не выходя из области своего существования? Это просто так.
Д. – Так представляется тебе отдельный акт твоего сознания. Но в каком образе явится тебе твое несозданное, но прирожденное знание вообще, относительно которого все отдельные мышления представляют собой только проявления и дальнейшие определения?
Я. – Понятно, как такое, в котором можно по всем направлениям проводить линии и ставить точки: следовательно, как пространство.
Д. – И теперь тебе будет совершенно ясно, как нечто, что исходит из тебя самого, может представляться тебе как внешнее бытие, даже обязательно должно тебе таким представляться.
Ты проник к истинному источнику представления о вещах вне тебя. Это представление не есть восприятие: ты воспринимаешь только самого себя. Также оно и не мысль: вещи представляются не только как мыслимое. Оно действительно, и в действительности есть, безусловно, непосредственное сознание бытия вне тебя, также, как восприятие есть непосредственное сознание твоего состояния. Не давай опутывать себя софизмами и полуфилософией: вещи не являются тебе через своих представителей; ты сознаешь непосредственно вещь, которая есть и которая может быть; и не существует другой вещи, кроме той, которую ты сознаешь. Ты сам есть эта вещь; ты сам глубочайшим основанием своего существа, своей конечностью, поставлен перед собой и выброшен из самого себя; и все, что ты замечаешь вне себя, всегда ты сам. Это сознание очень удачно названо созерцанием. Во всяком сознании я наблюдаю самого себя, так как я есть я: для субъективного, сознающего это сознание – созерцание. И объективное, созерцаемое и сознаваемое, также я сам, тоже я, которое также есть созерцающее, но в данном случае оно объективно, данное субъекту. В этом отношении сознание – деятельное воззрение на то, что я созерцаю; воззрение, выносящее меня самого из меня самого: вынесение меня самого из меня самого посредством единственного способа действия, который мне присущ,-посредством созерцания. Я живое видение. Я смотрю – это сознание; вижу свое видение – это сознанное. Вещь вполне проницаема для взора твоего духа, потому что она сама твой дух. Ты делишь, ты ограничиваешь, ты определяешь возможные формы вещей и отношения этих форм прежде всякого восприятия. Не удивительно: ты ограничиваешь и определяешь этим всегда только свое знание, о котором ты, без сомнения, знаешь. Поэтому возможно знание о вещи. Оно не в вещи и не вытекает из вещи: оно вытекает из тебя, поскольку оно существует и представляет твою собственную сущность.
Внешних чувств не существует, так как не существует внешних восприятий. Однако существует внешнее созерцание, но не вещей. Но это внешнее созерцание, это знание, находящееся вне субъективного и являющееся как данное ему, само есть вещь, и другой вещи не существует. Вследствие этого внешнего созерцания также само ощущение и чувства рассматриваются как внешние. Всегда останется истинным следующее, потому что оно доказано: я не вижу и не осязаю поверхности, но я созерцаю свое видение или осязание как видение или осязание поверхности. Освещенное, прозрачное, проницаемое пространство, чистейший образ моего знания, невидимо, но созерцаемо, и в нем созерцается само мое зрение. Свет не вне меня, но во мне, и я сам есть свет. Ты ответил уже раньше на мой вопрос о том, что ты знаешь о своем зрении, ощущении и т.д., вообще о твоих ощущениях, – что ты знаешь об этом непосредственно. Может быть, ты сможешь теперь определить это непосредственное сознание твоих ощущений?
Я. – Оно должно быть двойственным. Ощущение само есть непосредственное сознание; я ощущаю мое ощущение. Так возникает во мне ни в коем случае не какое-либо познание бытия, а только чувство моего собственного состояния. Но я в своей основе не только ощущающее, но и созерцающее существо, так как я не только практическое существо, но и разум. Я также созерцаю свое ощущение, и так возникает из меня и из моего существа познание бытия. Ощущение превращается в ощущаемое; мои аффицированные состояния – красное, гладкое и т.п. – в нечто красное, гладкое и т.д. вне меня, которые и ощущение которых я созерцаю в пространстве, потому что мое созерцание само есть пространство. Так становится понятным, почему я считаю, что вижу и осязаю поверхности, которых я в действительности не вижу и не осязаю. Я только созерцаю свое видение или осязание как видение или осязание поверхности.
Д. – Ты хорошо понял меня, или, собственно говоря, самого себя.
Я. – Но тогда вещь не возникает для меня – осознаю я это или нет – посредством заключения по закону основания: она непосредственно дается мне, стоит непосредственно перед моим сознанием, без всяких выводов. Я не могу сказать тогда, как только что сделал, что ощущение превращается в ощущаемое. Ощущаемое как таковое первоначально в сознании. Не с аффицированных состояний – красного, гладкого и т.п. – начинается сознание, но с чего-то красного, гладкого и т.п. вне меня.
Д. – Если же ты должен будешь выяснить, что это такое: красное, гладкое и т.п.; сможешь ли ты мне иначе ответить, чем что это то, что тебя аффицирует определенным образом, который ты называешь красным, гладким и т.п.
Я. – Это так, если ты меня спросишь об этом, и если я вообще не откажусь от твоего вопроса и от объяснений. Но первоначально меня никто об этом не спрашивает и я сам себя не спрашиваю об этом. Я забываю о себе и теряюсь в созерцании; осознаю совсем не свое бытие, но только бытие вне меня. Красное, зеленое и т.д. – свойства вещи; именно она – красная или зеленая – и только. Дальше не идут объяснения, как не может быть далее объяснена вещь, когда мы ее, согласно нашему прежнему уговору, рассматриваем как аффицированное состояние. Наиболее очевидно это при зрительном ощущении; цвет является вне меня, и предоставленный самому себе и не размышляющий о себе человеческий разум едва ли бы объяснил себе красное и зеленое как нечто, возбуждающее во мне определенное аффицированное состояние.
Д. – Но без сомнения также объяснял он сладкое или горькое? Здесь не место исследовать, есть ли зрительное впечатление вообще чистое ощущение, а не гораздо вероятнее нечто среднее между ощущением и созерцанием, связующее средство их обоих в нашем духе. Но я вполне соглашаюсь с твоим замечанием, и оно для меня в высшей степени кстати. Ты сам можешь вполне исчезнуть в созерцании; и без особого самонаблюдения или интереса к какому-либо внешнему действию исчезаешь в нем даже естественно и необходимо. Это – замечание, на которое ссылаются защитники мнимого сознания вещей в себе вне нас, когда им указывают, что закон основания, посредством которого можно делать заключения о вещах, находится в нас самих. Они тогда отрицают, что здесь вообще делается умозаключение, и этого нельзя у них оспаривать, поскольку они говорят о действительном сознании в известных случаях; но те же защитники, когда им объясняют природу созерцания из собственных законов разума, сами опять-таки делают умозаключение: они не устают повторять, что должно же быть что-нибудь вне нас, что нас принуждало бы иметь именно такие представления.
Я. – Не усердствуй теперь против них, но поучай меня. У меня нет предвзятого мнения; я хочу только найти истинное мнение.
Д. – Однако созерцание необходимостью вытекает из восприятия твоего собственного состояния, но только ты не всегда ясно сознаешь это восприятие-это ты уже прежде нашел путем умозаключения. Даже тогда, когда ты сам себя теряешь в объекте, в сознании всегда есть нечто, что возможно лишь при незаметном мышлении тебя самого, и точное наблюдение твоих собственных состояний.
Я. – Следовательно, всегда и везде сознание бытия вне меня сопровождается, только незамечаемым, сознанием меня самого.
Д. – Не иначе.
Я. – Первое определяется последним; делается тем, что оно есть.
Д. – Я так думаю.
Я. – Покажи мне это, тогда я удовлетворюсь.
Д. – Помещаешь ли ты вещи вообще только в пространстве, или же ты помещаешь каждую в заполняемую ей определенную часть пространства?
Я. – Истина в последнем: каждая вещь имеет свою определенную величину.
Д. – А различные вещи и находятся у тебя в одних и тех же частях пространства?
Я. – Ни в коем случае; они исключают друг друга. Они рядом, над, под, за, впереди одна другой, ближе ко мне или дальше от меня.
Д. – Но как доходишь ты до этого измерения и распределения их в пространстве? Ощущение ли это?
Я. – Как же это возможно, если само пространство не есть ощущение.
Д. – Или это созерцание?
Я. – Этого не может быть. Созерцание непосредственно и необманчиво. Содержащееся в нем не является мне как произведенное, и оно не может обманывать.
Но я могу ошибаться в оценке предмета, в измерении и обсуждении его величины, в суждении об его отдаленности и его положении относительно других предметов, – и всякому начинающему созерцать известно, что первоначально мы видим все предметы рядом на одной линии, что сперва мы должны научиться оценивать их отдаленность и близость, что ребенок хватает отдаленный предмет, как будто он непосредственно находится перед его глазом, и что слепорожденный, внезапно получивший зрение, делает то же самое.
Следовательно, каждое представление есть суждение: оно не есть созерцание, но приведение в порядок рассудком моих разнообразных созерцаний. Также могу я заблуждаться и в оценке величины, отдаленности и т.п.; и так называемые обманы зрения являются совсем не обманами зрения, но ложными суждениями о величине предмета, о величине его частей относительно друг друга и, как отсюда и следует, об его истинной форме, об отдаленности его от меня и от других предметов. В пространстве, когда я созерцаю предмет, он действителен; цвет, который я на нем вижу, я вижу действительно, и здесь не заключается никакого обмана.
Д. – Каков же принцип этого суждения? Я беру самый определенный и легкий случай – суждение о близости или отдаленности предмета: сообразно чему судишь ты о ней, об этой отдаленности ?
Я. – Без сомнения, по большей силе или слабости остальных, подобных этому впечатлений. Я вижу перед собой два предмета одинаковой красноты: тот, цвет которого я вижу яснее, ближе ко мне; тот же, цвет которого я вижу бледнее, отдаленнее от меня, и настолько отдаленнее, насколько я его бледнее вижу.
Д. – Следовательно, ты судишь об отдаленности предмета по силе или слабости впечатления; а саму эту силу или слабость как же ты определяешь?
Я. – Очевидно, только наблюдая свои аффинированные состояния как таковые и замечая при этом в них очень тонкие различия. Ты меня победил. Всякое осознание предметов вне меня определено ясным и точным осознанием моего собственного состояния и в нем всегда делается заключение от обоснованного во мне к основанию вновь меня.
Д. – Ты быстро сдаешься, и я принужден сам продолжать вместо тебя спор против самого себя. Мое доказательство ведь годится только для тех случаев, где находит себе место измерение и обсуждение величины предметов, их отдаленности, положения. Но ты будешь утверждать, что это не обычные случаи, что ты большей частью непосредственно в тот же самый неделимый момент, в который ты сознаешь предмет, сразу же сознаешь его величину, отдаленность и т.д.
Я. – Если об отдаленности предмета можно судить только по силе впечатления, то такое быстрое суждение есть только следствие бывших измерений. Благодаря жизненному опыту я научился быстро замечать силу впечатлений и судить по ней об отдаленности предметов. Это уже есть продукт работы ощущения, созерцания и суждения; из него исходит мое настоящее представление, и сознаю я только его. Я больше не воспринимаю красное, зеленое и т.п. вообще вне меня, но только красное или зеленое или в одном или другом или еще в каком-нибудь отражении, но это последнее добавление простое возобновление уже раньше выведенного рассуждением суждения.
Д. – Не стало ли тебе также ясным, созерцаешь ли ты вещь вне тебя, или же ты ее мыслишь, или же ты делаешь то и другое, и поскольку каждое из этого?
Я. – Совершенно; и я думаю, что достиг теперь полного понимания относительно возникновения предметов вне меня.
1. Я сознаю себя сам, просто потому что я – я; правда, отчасти как практическое существо, отчасти как разумное. Первое сознание – ощущение, второе – созерцание, безграничное пространство.
2. Я не могу воспринимать бесконечного, потому что я сам конечен. Поэтому я мышлением ограничиваю определенное пространство во всеобщем пространстве и ставлю первое к последнему в определенное отношение.
3. Масштаб этого ограниченного пространства есть мера моих собственных ощущений, по закону, который можно мыслить и выразить следующим образом: то, что менее аффинирует в такой-то и такой-то мере, должно быть поставлено в пространстве в такое-то и такое-то отношение ко всему остальному, аффицирующему меня.
Свойство вещи возникает из ощущения моего собственного состояния; пространство, которое она заполняет – из созерцания. То и другое связывается мышлением, первое переносится на последнее. Это так, как мы сказали уже раньше: то, что, собственно, есть только мое состояние, помещается в пространство и вследствие этого делается для меня свойством вещи. Но оно помещается в пространство не созерцанием, но мышлением – измеряющим и упорядочивающим мышлением.
В этом акте не заключается придумывания и создания чего-нибудь мыслью, но только определение данного ощущением и созерцанием независимо от мышления.
Д. – То, что меня аффицирует в той или другой мере, должно быть поставлено в то или другое отношение; таков твой вывод при ограничении и распорядке предметов в пространстве. Не лежит ли в основе утверждения, что нечто аффицирует тебя в определенной степени, предположение, что оно тебя вообще аффицирует?
Я. – Без сомнения.
Д. – И разве возможно какое-либо представление внешнего предмета, которое бы не было определенным образом ограничено и упорядочено в пространстве?
Я. – Нет; ни один предмет не находится вообще в пространстве, но каждый в определенной части пространства.
Д. – Следовательно, в действительности каждый внешний предмет – сознаешь ты это или нет, представляется тебе аффицирующим тебя, поскольку он представляется тебе как занимающий определенное место в пространстве.
Я. – Это во всяком случае так.
Д. – К какому же роду представлений относится представление об аффицирующем тебя предмете?
Я. – Очевидно – к мышлению, и именно к мышлению по установленному выше закону основания. Я теперь вижу еще определеннее, что сознание предметов двояким образом прикреплено к моему самосознанию: отчасти самонаблюдением, отчасти мышлением по закону основания. Как это ни кажется странно, но предмет и то и другое: непосредственный объект моего сознания и нечто, достигнутое умозаключением.
Д. – Но в различных отношениях. Ты же, должен быть в состоянии осознавать это мышление о предмете.
Я. – Без сомнения: несмотря на это, обычно я его не сознаю.
Д. – Значит, ты примышляешь к твоему страдательному аффицированному состоянию действительность вне тебя, так же, как ты уже раньше описывал мышление по закону основания.
Я. – Да.
Д. – И с тем же значением и смыслом, как в описанном тобой раньше. Ты так мыслишь и должен так мыслить; не можешь этого изменить и не можешь больше ничего знать, чем то, отчего ты так мыслишь?
Я. – Не иначе. Все это мы уже в общем разобрали.
Д. – Ты выдумал себе предмет, сказал я: поскольку же он мыслимое? только ли он продукт твоего мышления?
Я. – Конечно; это следует из предыдущего.
Д. – Но что же это такое, этот мыслимый, по закону основания полученный предмет?
Я. – Сила вне меня.
Д. – Которую ты не ощущаешь и не созерцаешь?
Я. – Никогда. Я всегда отлично осознаю, что я принимаю ее не непосредственно, а только через обнаружение; хотя я и приписываю ей независимое от меня существование. Я аффицируем, рассуждаю я; следовательно, должно же быть нечто, что меня аффицирует.
Д. – Следовательно, во всяком случае, созерцаемая вещь и мыслимая вещь – две очень различные вещи. Действительно и непосредственно дающаяся и занимающая пространство вещь – вещь созерцаемая; внутренняя ее сила, вовсе не данная тебе, но бытие которой ты утверждаешь посредством умозаключения, есть вещь мыслимая.
Я. – Внутренняя сила в ней, говоришь ты; и я понимаю теперь, что ты прав. Саму эту силу я помещаю также в пространство; переношу ее на заполняющую это пространство созерцаемую массу.
Д. – Как же, согласно твоим взглядам, относятся друг к другу эта сила и эта масса?
Я. – Вот как: масса с ее свойствами есть действие и обнаружение внутренней силы. Эта сила производит два действия: одно – посредством которого она сама себе сохраняет и получает определенную форму, в которой она проявляется; другое действие направлено на меня, когда она меня аффицирует определенным образом.
Д. – Ты искал раньше еще другого носителя свойств, кроме пространства, в котором эти свойства находятся; еще нечто другое, постоянное в смене изменений, кроме этого пространства?
Я. – Так; и это постоянное найдено. Это – сама сила. При всех изменениях она остается вечно постоянной, и она именно и есть то нечто, которое принимает и носит свойства.
Д. – Теперь бросим взгляд на все, что до сих пор найдено. Ты чувствуешь себя в определенном состоянии, которое ты называешь красным, гладким и т.д. Знаешь ли ты о нем только то, что ты себя чувствуешь и чувствуешь именно так, или ты знаешь о нем больше? Заключается ли в чувстве как таковом еще что-нибудь другое, кроме этого только чувства?
Я. – Нет.
Д. – Далее, то, что тебе дается пространство, есть проявление тебя самого как разумного существа. Или ты знаешь об этом еще что-нибудь?
Я. – Ни в коем случае.
Д. – Далее, между чувствуемым тобой состоянием и этим данным тебе пространством нет никакой другой связи, кроме того, что и то и другое происходит в твоем сознании. Или ты видишь здесь еще какую-нибудь связь?
Я. – Я не вижу больше никакой связи.
Д. – Но ведь ты мыслящее существо, а не только чувствующее и созерцающее; и о своем мышлении ты непосредственно знаешь лишь то, что ты являешься мыслящим. Ты не только чувствуешь свое состояние, но ты его также мыслишь; но ты не обладаешь такой мыслью; ты принужден присоединять к мышлению еще что-нибудь другое, основание чего находится вне тебя,-чуждую силу. Разве ты знаешь об этом больше, чем то, что ты мыслишь именно так, и принужден так мыслить?
Нет, я не знаю. Я не могу мыслить ничего вне моего мышления, так как то, что я мыслю, становится тем самым моей мыслью и подпадает под власть законов мышления.
Д. – Только посредством этого мышления возникает в тебе взаимная связь между твоим состоянием, которое ты чувствуешь, и пространством, которое ты созерцаешь; в последнем ты мыслишь основание первого.
Или ты думаешь иначе?
Я. – Это так. Ты ясно доказал, что я устанавливаю связь между своим чувствуемым состоянием и пространством только своим мышлением и что их взаимная связь не чувствуется и не созерцается.
Но о связи вне моего сознания я не могу говорить; не могу ее никак представить, так как если я о ней говорю, значит я уже знаю о ней, а так как это сознание может быть только мышлением, то я ее опять-таки мыслю, и это оказывается та самая связь, которая существует в моем обычном естественном состоянии, а не какая-нибудь другая связь. Я ни на волосок не вышел за пределы моего сознания; я не могу выйти за его пределы, как не могу перепрыгнуть через самого себя. Все попытки осмыслить такую взаимную связь в себе, вещь в себе, которые находятся в связи в себе, происходят лишь от удивительного забвения того, что мы не можем иметь ни одной мысли, не мысля ее. Вещь в себе есть мысль, исключительно мысль, но такая, которую никто не должен представлять.
Д. – Следовательно, с твоей стороны я не должен бояться никаких возражений против решительной постановки закона, что вещь вне нашего сознания есть исключительно только продукт нашей собственной способности представления и что мы об этой вещи в себе знаем не больше того, что устанавливается нашим сознанием, создается нашим сознанием, определенным и подчиненным известным законам?
Я. – Я не могу ничего против этого возразить: это так.
Д. – Так же ты не сделаешь ни одного возражения против более смелого выражения того же закона, что мы в познании и созерцании вещей всегда и вечно познаем и созерцаем только самих себя; и во всем нашем сознании мы не знаем ни о чем больше, кроме как о нас самих и о наших собственных особенностях?
Я говорю: против этого возражения ты также не сможешь ничего возразить; так как если вообще находящееся вне нас возникает в нас только благодаря нашему сознанию, то не может также частное и многообразное этого внешнего возникнуть каким-нибудь иным путем; если же взаимная связь этого вне нас находящегося с нами самими имеет место только в наших мыслях, то, без сомнения, и взаимная связь между собой разнообразных вещей не может быть иной. Я бы мог указать тебе законы в твоем собственном мышлении, по которым возникает у тебя различие предметов между собой, которые ведь связаны между собой железной необходимостью взаимного определения и которые образуют таким образом мировую систему – как ты хорошо уже сам описал – я бы мог указать тебе это так же ясно, как ясно я доказал тебе возникновение предмета и его связи с тобой только в твоем мышлении; и я не делаю этого только потому, что ты и без того уже должен согласиться с результатом, который я хочу вывести.
Я. – Я все это понимаю, и должен во всем с тобой согласиться.
Д. – С этим пониманием, смертный, будь свободен и навеки избавлен от страха, который тебя унижал и мучил. Ты больше не будешь дрожать перед необходимостью, которая существует только в твоем мышлении, не будешь больше бояться быть подавленным вещами, которые все только твои собственные создания, не будешь больше себя, мыслящего, помещать в один класс с создаваемым тобой самим, мыслимым. Пока ты думал, что существует та система независимых от тебя вещей вне тебя, которую ты описывал, и что ты сам только звено в цепи этой системы, до тех пор твой страх имел основание. Теперь же, после того, как ты понял, что все существует только в тебе самом и только благодаря тебе, тебе нечего будет бояться того, что ты признал своим собственным созданием.
От этого-то страха я и хотел тебя освободить. Теперь ты свободен, и я представляю тебя самому себе.
Я. – Остановись, лживый дух! Это ли та мудрость, на которую ты мне дал надежду! И ты еще гордишься тем, что будто освобождаешь меня? Ты освобождаешь меня, это правда; но ты освобождаешь меня от всякой зависимости, превращая в ничто меня самого и все находящееся вокруг меня, от чего бы я мог зависеть. Ты уничтожаешь необходимость, устраняя и уничтожая начисто все бытие.
Д. – Так л и уж велика опасность?
Я. – Ты еще можешь насмехаться? Согласно твоей системе?
Д. – Моей системе? Положения, которые мы признали, мы доказали общими силами; мы вместе работали над ними; ты так же хорошо все понял, как и я сам; мой же истинный, полный образ мыслей тебе еще трудно отгадать.
Я. – Называй свои мысли как хочешь; одним словом, после всего сказанного нужно признать, что в мире не существует ничего, абсолютно ничего, кроме представлений, определений сознания, кроме одного только сознания. Но для меня представления только образ, только тень реальности; сами по себе они не могут меня удовлетворить и не имеют для меня ни малейшей ценности. Я мог бы еще допустить, что мир тел вне меня становится чистым представлением, превращается в тень: им я не дорожу; но согласно всему сказанному я сам исчезаю также, как и они; я сам превращаюсь в одно только представление без значения и цели. Скажи мне, быть может, это не так?
Д. – Я ничего не говорю от своего имени. Исследуй сам, помоги себе сам.
Я. – Я становлюсь в своем сознании телом в пространстве, с органами чувств и органами действий, как физическая сила, определяемая волей. Ты скажешь обо всем этом то же, что ты уже раньше говорил о предметах вообще, находящихся вне меня, мыслящего; скажешь, что все это сложный продукт деятельности ощущения, самонаблюдения и мышления.
Д. – Без сомнения, я скажу это. Если ты хочешь, я тебе шаг за шагом покажу законы, по которым ты становишься в своем сознании органическим телом, именно с такими определенными чувствами, физической силой и т.д., и ты будешь вынужден во всем со мной согласиться.
Я. – Я это уже заранее предвижу. Также, как я должен был согласиться, что нечто красное, гладкое, жесткое и т.п. есть не что иное, как только мое внутреннее состояние и что только моим мышлением и созерцанием оно помещается вне меня в пространство и рассматривается как свойство независимо от меня существующей вещи, так же я должен буду согласиться с тобой, что мое тело с его органами – только превращение меня самого, внутренне мыслящего, в нечто заполняющее определенное пространство; должен буду согласиться, что я, духовное, чистый разум, и я – это тело в телесном мире совершенно одно и то же, только рассматриваемое с двух различных сторон, только воспринимаемое двумя различными способностями: первое – чистой мыслью, второе – внешним очертанием.
Д. – Таков именно должен быть результат предпринятого исследования.
Я. – Это же мыслящее, духовное существо, этот разум, превращаемый созерцанием в земное тело,- чем же иным может быть он сам, какие продуктом моего мышления, чем-то только и только вымышленным по недостигаемым для меня законам, вытекающим из ничего и не приводящим ни к чему, но принуждающим меня именно так вымышлять?
Д. – Вполне возможно.
Я. – Ты становишься нерешительным и односложным. Это не только возможно, но, согласно нашим основным положениям, это необходимо.
Как прихожу я к представлению о существе, мыслящем, желающем, разумном, или, если ты хочешь так выразиться, обладающем способностью представления, мышления и т.д. или же, если ты хочешь еще иначе выразиться, в котором покоятся эти способности? Я осознаю непосредственно только действительное определенное представление мысли, желания, как определенные состояния во мне самом; но я не могу осознавать непосредственно моей способности к этому и еще меньше существа, которому принадлежат эти способности. Я непосредственно созерцаю эту определенную мысль, которую я имею в данный момент, и ту или другую, которую я имею в другой момент; и на этом заканчивается мое внутреннее интеллектуальное созерцание, мое непосредственное сознание.
Это внутреннее созерцаемое мышление я опять-таки мыслю, но согласно законам, которым подчинено мое мышление, это созерцаемое мышление является мне несовершенным и половинчатым так же, как половинчатой мыслью представлялось мне уже раньше мышление моего состояния в ощущении. Так же, как и раньше, я незаметно примышляю к страдательному состоянию деятельность, так же примышляю я теперь к определенному (своему действительному мышлению или хотению) определяемое (бесконечно разнообразное мышление и хотение), потому что я должен так поступать, не сознавая моего примышления как такового. Это возможное примышление признаю я далее определенным целым; опять-таки я должен так поступать, потому что я не могу представить себе ничего неопределенного; так становится оно для меня конечной способностью мышления, даже – бытием и существом, обладающим этой способностью, так как это мышление дает мне представление чего-то существующего вне меня.
Впрочем, из высших принципов становится еще нагляднее, как это мыслящее существо создает себя только своим собственным мышлением. Мое мышление вообще генетическое произведение непосредственно данного, предполагающее и описывающее. Созерцание дает голый факт, и ничего больше. Мышление объясняет этот факт и прикрепляет его к другому факту, вовсе не находящемуся в созерцании, а исключительно созданному самим мышлением, из которого и он (этот последний факт) вытекает также и здесь. Я сознаю определенное мышление; только это и дает созерцающее сознание. Я мыслю это определенное мышление: это значит – я вывожу его из некоторой неопределенности, однако определимой. Так поступаю я со всем определенным, попадающимся в непосредственном сознании, и отсюда возникают для меня все эти ряды способностей и существ, обладающие предполагаемыми мной способностями.
Д. – Следовательно, также и в отношении к самому себе ты сознаешь только, что ты воспринимаешь то или другое состояние, имеешь определенное созерцание или определенное мышление?
Я. – Что я ощущаю, я наблюдаю, я мыслю? что я, как реальное основание, произвожу ощущение, созерцание, мышление? Никогда. Даже этого не оставляют мне твои основные положения.
Д. – Вполне возможно!
Я. – Даже необходимо, так как посмотри сам: все, что я знаю, есть мое сознание. Всякое сознание или непосредственное или опосредованное. Первое – это самосознание; второе – сознание всего того, что не есть я сам.
Следовательно, то, что я называю своим, есть только известная модификация сознания, которая называется я именно потому, что она есть непосредственное, возвращающееся в себе и не направленное на внешний мир сознание. Так как всякое сознание возможно только при условии непосредственного сознания, то понятно, что сознание сопровождает все мои представления, в них находится, если я это и не всегда ясно замечаю, и в каждый момент моего сознания говорит: и всегда я, именно я, а не определенная мыслимая в этот момент вещь вне меня. Таким образом, в каждый момент я исчезает и вновь возникает; с каждым новым представлением возникает новое; и я означает только не-вещь.
Это разрозненное самосознание объединяется только мышлением – только мышлением, говорю я, в единство способности вымышлять представление. Все представления, которые сопровождаются непосредственным сознанием деятельности представлений, должны исходить, согласно этому вымыслу, из одной и той же способности, находящейся в одном и том же существе; и только таким образом возникает во мне мысль о тождестве и индивидуальности моего, и о действующей и реальной силе моей личности. Это только вымысел, потому что и эта способность и это существо сами выдуманы.
Д. – Ты рассуждаешь последовательно.
Я. – И ты радуешься этому? Сообразно этому я могу только сказать: так мыслится, даже едва ли я могу сказать и это – итак осторожнее; я могу только сказать: является мысль – мысль о том, что я ощущаю, созерцаю, думаю; но я не имею никакого права сказать: я ощущаю, созерцаю, думаю. Только первое факт, второе же – вымысел.
Д. – Ты хорошо выразился!
Я. – Нигде нет ничего постоянного – ни во мне, ни вне меня; существует только беспрерывная смена. Я нигде не вижу бытия и не знаю даже собственного бытия.
Бытия нет. Я сам не знаю и не существую. Существуют образы, они единственное, что существует, и они знают о себе, как образы: образы, которые даются, хотя нет того, перед чем они даются; образы, связанные образами образов, ничего не обращающие в себя; образы без смысла и без цели. Я сам один из этих образов; да я даже не это, а только смутный образ этих образов. Вся реальность превращается в удивительную грезу без жизни, о которой грезят, и без духа, который грезит; в грезу, связанную грезой о самой себе. Созерцание – греза; мышление – источник всякого бытия и всякой реальности, которую я себе воображаю, источник моего бытия, моей силы, моих целей – только греза об этой грезе.
Д. – Ты хорошо это выразил. Пользуйся всегда такими выражениями и оборотами, чтобы сделать ненавистным тот результат, которому ты должен подчиниться. А ты должен ему подчиниться. Или, быть может, ты хочешь взять назад свое утверждение и подкрепить это отступление какими-либо основаниями?
Я. – Ни в коем случае. Я понял и вижу ясно, что все это в действительности так; только я не могу этому поверить.
Д. – Ты понимаешь, но только не можешь поверить. Это – другое дело.
Я. – Ты – нечестивый дух; само твое познание есть нечестие и происходит от нечестия, и я не могу поблагодарить тебя за то, что ты повел меня по этому пути.
Д. – Близорукий! Нечестивым подобные тебе называют того, кто видит хорошо действительность и видит дальше, чем они сами. Я дал тебе возможность рассматривать и сопоставлять результаты наших исследований и облекать их в резкие формы.
Ты ведь думал, что эти результаты были мне известны менее, чем тебе, и что я не сознаю так же хорошо, как и ты, что эти наши основные положения совершенно уничтожают всякую реальность и превращают ее в грезу?
Не считал ли ты меня слепым почитателем этой системы человеческого духа как совершенной системы?
Ты хотел знания и пошел при этом по ложному пути; ты искал знания там, куда не достигает никакое знание, и убедил себя в том, что находится в противоречии с внутренним существом всякого понимания.
Я застал тебя в этом состоянии. Я хотел только освободить тебя от твоего ложного знания, но не хотел дать тебе во всяком случае истинного.
Ты хотел знать о своем знании, и ты удивляешься, что на этом пути ты не узнал ничего больше, кроме того, о чем ты хотел узнать, о самом твоем знании. Разве ты бы хотел, чтобы это было иначе? То, что возникает из знания и благодаря знанию, есть только знание. Но всякое знание только отражение, а от знания всегда требуют, чтобы было и помимо него нечто, что дает это отражение. Но ни одно знание не может удовлетворить этому требованию: система знания есть система одних образов, без всякой реальности, значения и цели. Ожидал ли ты чего-либо иного? Не хочешь ли ты изменить внутреннюю сущность твоего духа и требовать от знания больше, чем оно может дать?
Реальность, которую ты уже думал увидеть, – независимо от тебя существующий чувственный мир – исчез для тебя, потому что весь этот чувственный мир возникает только благодаря знанию и сам есть только наше знание; но знание не является реальностью именно потому, что оно знание. Ты понял этот обман и теперь уже не сможешь больше никогда отдаться ему, не отказавшись прежде от лучшего понимания. Это ведь единственная заслуга, которую я приписываю системе, найденной нами: она разрушает и уничтожает заблуждение. Она не может дать истины, потому что сама в себе абсолютно пуста. Но я знаю, что ты все-таки продолжаешь искать чего-то, лежащего вне одних только образов, чего-то реального – и ты имеешь на это полное право – ты ищешь другую реальность, чем только что уничтоженную. Но ты будешь напрасно стараться создать ее через свое знание и из твоего знания и проникнуть в нее твоим познанием. Если у тебя нет другого органа для проникновения в нее, ты ее никогда не найдешь.
Но у тебя есть такой орган. Оживи его только и согрей и ты достигнешь совершеннейшего удовлетворения. Я оставлю тебя одного с самим собой.
КНИГА ТРЕТЬЯ. ВЕРА
Разговор с тобой уничтожил меня, ужасный дух. Но ты указываешь мне на меня самого. И чем бы я был, если бы нечто вне меня могло бы меня безвозвратно разбить. Я последую, о, я непременно последую твоему совету.
Чего же ты все еще ищешь, тоскующее сердце? Что же возмущает тебя в системе, против которой разум не может придумать ни малейшего возражения?
Вот это что: я жажду чего-то, лежащего вне одних только представлений, существующего и продолжавшего бы существовать, если бы даже не было совсем представлений, чего-то, относительно которого представление было бы только отражением, не изменяющим и не создающим это нечто. Само по себе представление я считаю обманчивым образом; мои представления должны что-нибудь обозначать; и если всему моему знанию не соответствует ничего вне меня, то я оказываюсь обманутым во всей моей жизни. Нет ничего, кроме моих представлений, – для естественного чувства это смешная и глупая мысль, которую не может серьезно высказать ни один человек и которая не нуждается в опровержении. Но для изучающего рассудка, который знает глубокие и неопровержимые для чистого рассудка основания этого положения, это – поражающая и уничтожающая мысль,
Что же это такое, лежащее вне моих представлений, на что направлено мое горячее стремление? Какова та сила, которая заставляет его признать? Каково то средоточие в моей душе, к которому оно прикреплено и с уничтожением которого оно только и уничтожается?
Твое назначение заключается не только в знании, но и в действиях, согласных с этим знанием: эта мысль громко звучит в недрах моей души, как только я на мгновение сосредоточиваюсь на самом себе. Ты существуешь на земле не для праздного самонаблюдения и самосозерцания, не для самоуслаждения благочестивыми чувствами – нет, ты существуешь здесь для деятельности; твоя деятельность, только твоя деятельность, определяет твою ценность.
Этот голос гонит меня за пределы представлений, он ведет меня от одного только знания к чему-то лежащему вне знания и вполне ему противоположному; к чему-то, что выше и больше всякого знания и что заключает в себе цель самого знания. Если я стану действовать, то я, без сомнения, буду знать, что я действую и как я действую; но само это знание не будет действием, оно только будет наблюдать действие. Следовательно, мой внутренний голос указывает мне как раз на то, что я ищу, – на нечто лежащее вне знания и, по своему существу, вполне от него независимое.
Это так, я это знаю непосредственно. Но я уже отдался умозрению; сомнения, которые оно во мне возбудило, будут тайно существовать во мне и беспокоить меня. После того, как я встал на путь умозрения, я не получу полного удовлетворения до тех пор, пока все принимаемые мной положения не будут оправданы перед судом умозрения. Итак, передо мной стоит вопрос: как это все происходит? Откуда исходит этот голос моего внутреннего существа, который хочет вывести меня за пределы представлений?
Во мне есть стремление к безусловной, независимой самодеятельности. Для меня нет ничего более невыносимого, как существование в другом, через другого, для другого; я хочу быть чем-нибудь для себя и через самого себя. Это стремление я чувствую тогда, как только я ощущаю самого себя; оно неразрывно связано с сознанием меня самого.
Мышлением я делаю яснее ощущение; посредством понятия делаю зрячим слепое влечение. Согласно этому стремлению, я должен действовать как исключительно самодеятельное существо; так понимаю и истолковываю я это стремление. Я должно быть самостоятельным. Что такое это я? Вместе и объект и субъект, постоянно сознающее и сознаваемое, созерцающее и созерцаемое, одновременно мыслящее и мыслимое. Только через самого себя должен я быть тем, что я есть, только через самого себя должен я производить понятия и создавать лежащее вне понятия состояние. Но как возможно это последнее? Нельзя к ничто присоединить бытие; из ничего никогда не создается ничего; мое объективное мышление должно быть опосредованным. Но бытие, которое присоединяется к другому бытию, тем самым обосновывается этим другим бытием и является не первоначальным, начинающим ряд, но выведенным бытием. Я должен присоединять, но к бытию я не могу присоединять.
Но по своей природе мое мышление, создающее понятие цели, абсолютно свободно и способно производить нечто из ничего. К такому мышлению должен я присоединить способность действовать, если я стану ее рассматривать как свободную и проистекающую непосредственно из меня самого.
Итак, я мыслю свою самостоятельность следующим образом.
Я приписываю себе способность образовывать понятие просто потому, что я его образовываю; образовывать именно это понятие, потому что я именно его образую из абсолютного совершенства силы моего разума. Далее, я приписываю себе способность выражать это понятие реальным действием вне понятия; приписываю себе реальную деятельную, создающую бытие силу, являющуюся совсем иным, чем простой способностью создавать понятия.
Эти понятия, понятия цели, не должны быть, как понятия познания, отражениями данного, но скорее прообразами производимого; реальная сила должна лежать вне них и как таковая существовать самостоятельно; она должна от них получать свои определения, а познание должно ее наблюдать. Такую самостоятельность я себе действительно приписываю, следуя своему влечению.
Здесь, как мне кажется, лежит та точка, из которой исходит сознание всей реальности; эта исходная точка заключает в себе реальную деятельность моих понятий и реальную силу действия, которую я вынужден приписывать себе, признав первую. Как бы ни обстояло дело с реальностью чувственного мира вне меня, сам я имею реальность и постигаю ее: она во мне, она скрыта во мне самом.
Я мыслю мою реальную деятельную силу, но я не вымышляю ее. В основе этой мысли лежит непосредственное чувство моего влечения к самодеятельности; мысль только отражает это чувство и заключает его в форму, в форму мышления. Этот прием сможет, наверное, устоять перед судом умозрения.
Как? Я опять хочу сознательно и намеренно обманывать самого себя? Этот прием совсем не может устоять перед строгим судом умозрения.
Я чувствую в себе стремление и влечение за пределы своего я: это по-видимому верно, и это единственно верное, что заключается во всем этом рассуждении. Так как именно я сам чувствую это влечение, и так как я не могу сам выйти за пределы всего моего сознания и особенно за пределы моих чувств, так как я только в самом себе воспринимаю это влечение, то оно и представляется мне обоснованным во мне самом влечением к деятельности, также имеющей основу во мне самом. Но не могло бы это все-таки быть влечением невидимой и не замечаемой мной чуждой силы, а это мнение о моей самостоятельности только обманом моего ограниченного мной самим кругозора? У меня нет оснований признать эту мысль, также как нет оснований отрицать ее. Я должен сознаться, что я об этом ничего больше не знаю и не могу ничего больше знать.
Разве чувствую я также эту реальную деятельную силу, которую я себе – довольно странно – приписываю, ничего о ней не зная? Ни в коем случае. Согласно общеизвестному закону мышления, по которому возникают все способности и все силы, она есть определяющее основание, примышленное к определяемому определенному так же, как и к вымышленному реальному действию.
Разве это указание на мнимую реализацию чистых понятий вне пределов этих понятий не есть тот же обычный и хорошо известный прием всякого объективного мышления, которое признает не одно только мышление, но и нечто вне мышления? Благодаря такой недобросовестности признают за этим приемом большую ценность, чем в других случаях; разве он может приобрести большее значение, когда к понятию мышления присоединяют действительность мышления, чем когда к понятию стола присоединяют еще действительный стол? «Понятие цели, особое определение происходящего во мне, является двойственным: с одной стороны, как субъективное – мышление, с другой стороны, как объективное – действие», – какие разумные основания мог бы я привести против этого объяснения, которое, без сомнения, будет дополнено генетической дедукцией.
Я чувствую это влечение, говорю я; но это ведь я говорю сам и мыслю это в то время, когда я это говорю? Действительно ли я также чувствую или я только думаю, что я чувствую; не есть ли все, что я называю чувством, только поставленное перед моим объективирующим мышлением, и не есть ли это только переходное состояние всякого объективирования? Мыслю ли я действительно, или же я только мыслю мышление о мышлении? Что может помешать умозрению задавать такие вопросы и продолжать их задавать до бесконечности? Как могу я ответить на них, и где же та черта, дальше которой эти вопросы не пойдут? Я отлично знаю и должен в этом согласиться с умозрением, что каждое состояние сознания можно подвергать рефлексии и этим создавать новое сознание и что таким образом непосредственное сознание поднимается с каждым разом на ступень выше, а первое сознание затемняется и делается все более сомнительным; я знаю также, что эта лестница бесконечна.
Я знаю, что весь скептицизм основан на этом приеме и что та система, которая меня так потрясла, также основывается на приведении и ясном сознании этого приема.
Я знаю, что если я не хочу делать эту систему запутывающей других игрой, но действительно захочу действовать согласно с ней, то я должен отказаться от повиновения моему внутреннему голосу.
Я не смогу желать действовать, так как, согласно этой системе, я не могу знать, могу ли я действовать; то, что мне кажется действием, должно мне представляться лишенным всякого значения, только обманчивым образом.
Все серьезное и интересное исчезнет из моей жизни, и сама жизнь превратится также, как и мое мышление, в одну только игру, не возникающую из чего-либо и не заканчивающуюся ничем.
Должен ли я отказаться от повиновения этому внутреннему голосу? Я не хочу этого делать. Я хочу добровольно признать себя таким, как этого требует мое влечение; и, приняв это решение, я хочу также проникнуться мыслью о реальности и правдивости этого решения и всего того, что им предполагается. Я хочу остаться на точке зрения естественного мышления, на которую меня ставит это влечение, и отказаться от всех размышлений и умствований, которые смогут сделать сомнительной правдивость этой точки зрения.
Я теперь понимаю тебя, высокий дух. Я теперь нашел орган, посредством которого я пойму реальность моего влечения и вместе с тем, наверное, и всю вообще реальность. Этот орган не есть познание; знание не может обосновываться в самом себе и доказывать само себя. Каждое знание предполагает другое высшее как свое основание, и это восхождение бесконечно. Этот орган – вера, добровольное удовлетворение естественно возникающих в нас мнений, потому что, только признав это мнение, мы сможем выполнить свое назначение. Вера подтверждает наше знание, поднимает его на степень достоверности и убеждения, без веры знание было бы одним только обманом. Вера – не знание, она – решение воли придавать значение знанию.
Так буду же я всегда твердо придерживаться этого выражения; это не простое различие в выражениях, но действительное, глубокое различие, с громадными последствиями для всего моего настроения. Все мои убеждения – только вера, и ее создает настроение, а не рассудок. Зная это, я не буду пускаться в споры, так как я заранее предвижу безрезультатность этих споров. Эти споры не введут меня в заблуждение, потому что источник моего убеждения находится выше всех споров. Я стану навязывать другому это убеждение доводами разума, и не буду смущен, если эта попытка не удастся. Это убеждение я признал прежде всего для самого себя, но не для других, и я хочу его оправдать только перед самим собой. Кто обладает моим настроением, честной и доброй волей, тот также придет к моему убеждению, но без этих данных невозможно выработать в себе это убеждение. Зная это, я также знаю, чем должны создаваться во мне и в других различные наши свойства-, они должны создаваться волей, а не разумом. Если только воля бесповоротно и честно направлена на добро, разум сам встанет на сторону истины. Если же развивается разум, а воля остается в пренебрежении, то возникает только готовность мудрствовать и умствовать в абсолютной пустоте. Зная это, я могу уничтожать все ложное знание, направленное против моей веры. Я знаю, что все мнимые истины, обоснованные только мышлением, а не верой, совершенно ложны и добыты незаконным путем, так как чистое, вполне последовательное знание приводит только к признанию того, что мы ничего не можем знать. Я знаю, что такое ложное знание никогда не находит ничего, кроме того, что оно вложило в свои предпосылки путем веры, из которых оно, может быть, впоследствии еще сделает неправильные заключения. Зная это, я обладаю пробным камнем всякой истины и всякого убеждения. Только совесть дает основу истине.
То, что противоречит совести и возможности и решению следовать ей, то, несомненно, ложно и никогда не станет убеждением, если я даже не могу определить все ложные заключения, которые привели к этому.
Так же обстоит дело со всеми людьми, видевшими мир. Сами того не сознавая, они признают путем веры реальность всего, что видят; эта вера проникает в них вместе с началом их существования: она прирожденна. Могло ли быть иначе? Ведь чистое знание, чистое созерцание и размышление не дают оснований считать наши представления чем-либо больше, а не только образами, правда, обладающими принудительной необходимостью: почему же мы считаем наши представления не образами, кладем в их основу нечто существующее независимо от всяких представлений? У нас у всех есть способность и влечение выйти за пределы нашего естественного воззрения; почему же только немногие выходят за его пределы и с раздражением защищаются, когда их хотят побудить к этому? Что держит их в плену этого первоначального, естественного воззрения? Это не основания разума, потому что таковых в данном случае не может быть; это интерес к реальности, которую они хотят создать; добрый человек – только для того, чтобы создать ее; обыкновенный и чувственный – чтобы наслаждаться ей. Кто живет, тот не может оторваться от этого интереса, как не может расстаться с верой, которую ведет этот интерес с собой. Мы все рождаемся в вере; кто слеп, тот слепо следует тайному и непреодолимому влечению; зрячий следует с открытыми глазами и верит, потому что хочет верить.
Какое единство и завершенность в себе самом, какое достоинство человеческой природы! Наше мышление не обосновано в себе самом, независимо от наших влечений и склонностей; человек не состоит из двух рядом существующих частей – он абсолютно един. Все наше мышление обусловлено нашими влечениями, и каковы склонности данной личности, таково его познание. Это влечение принуждает меня принять известный образ мыслей, пока мы не заметим этой принудительности, но она исчезает, как только мы ее заметим, и тогда уже не влечение, а мы сами посредством влечения создаем себе свой образ мыслей.
Но я должен открыть глаза, должен вполне познать самого себя, должен понять эту принудительность, в этом состоит мое назначение.
Сообразно этому и при условии этого предположения я должен сам создавать свое мировоззрение, тогда я буду вполне самостоятельным и завершенным самим собой. Первоисточник всего моего мышления и всей моей жизни – то, из чего проистекает все, что может существовать во мне, для меня и благодаря мне, глубочайший дух моего духа не есть чуждый мне дух, но он создан мной самим в точном смысле этого слова. Я весь – свое собственное создание. Я мог бы слепо следовать влечению моей духовной природы. Я не хотел быть частью природы, но хотел стать собственным созданием; и я стал им, потому что хотел этого Я мог чрезмерными умствованиями затемнить и сделать сомнительным естественное мировоззрение моего духа. Я свободно предался этому воззрению, потому что я хотел предаться ему. Мировоззрение, которого я сейчас придерживаюсь, я выбрал с осмотрительностью, сознательно и после размышлений из всех других возможных мировоззрений, потому что только это мое мировоззрение признал я подходящим к моему достоинству и моему назначению. Я сам, свободно и сознательно, встал на ту же точку зрения, на которой меня оставила моя природа. Я признаю то же самое, что и она, но я признаю это самое не потому, что я так должен поступать,-но я верю, потому что я хочу в это верить.
Высокое назначение моего рассудка наполняет меня благоговением. Он оказывается не пустым и играющим создателем из ничего: он дан мне для великой цели. Мне доверено развитие моего рассудка во имя этой цели; оно в моей власти, и от меня потребуется это развитие. Оно находится в моей власти. Я знаю это непосредственно, и при высказывании этой мысли моей вере не приходится пускаться в дальнейшие умствования; я знаю, что я вовсе не вынужден предоставлять моим мыслям слепо и бесцельно блуждать; я могу произвольно возбуждать и направлять мое внимание, отвлекать его от одного предмета и обращать на другой; я знаю, что вполне зависит от меня не прекращать исследования этого предмета, пока я не вполне еще проник в него и пока у меня не составится о нем вполне законченного убеждения; знаю, что не слепая необходимость навязывает мне определенную систему мышления и не пустая случайность, играющая моим мышлением, но что я думаю самостоятельно и могу обдумать то, что я хочу. Также размышлением пришел я к еще большему. Я понял, что только я сам и через самого себя создал все мое мировоззрение и выработал свой взгляд на истину; так как от меня зависит – лишиться ли благодаря умствованиям чутья истины или же отдаться истине со смирением верующего. Мое мировоззрение, характер развития моего рассудка так же, как и предметы, на которые он направлен, – все это вполне зависит от меня самого. Правильный взгляд – заслуга; извращение моей познавательной способности, отсутствие мыслей, затемнение и заблуждение этой способности, неверие-проступок
Существует только один пункт, на который я непрестанно должен направлять все мое размышление: как должен я поступать и как целесообразнее могу я выполнить это должное. Все мое мышление должно иметь отношение к моей деятельности и должно признаваться, хотя и отдаленным средством для этой цели, для деятельности; вне деятельности мышление только пустая бесцельная игра, потеря силы и времени, извращение благородной способности, данной мне для совершенно иной цели.
Я могу надеяться и, вероятно, обещать себе, что такое размышление будет иметь успешные результаты. Природа, в которой я должен действовать, не есть чуждое и без всякого отношения ко мне созданное существо, в которое я не могу проникнуть. Она создана по моим же законам мышления и должна находиться с ними в соответствии. Она всегда должна быть для меня познаваема, постигаема и проницаема до самой своей глубочайшей сущности. Она всегда выражает только отношение меня самого ко мне же самому, и как несомненно я могу надеяться познать самого себя, так же несомненно могу я обещать себе исследовать ее. Если я буду искать только то, что я должен искать, то я найду; если только я буду спрашивать о том, о чем я должен спрашивать, то я получу ответ.
I
Голос из глубины моего существа, которому я верю и ради которого я верю во все другое, во что я верю, повелевает мне действовать не только вообще. Последнее невозможно; все эти общие положения образуются только благодаря моему произвольному вниманию, направленному на факты и размышление над этими же фактами, но сами они вовсе не выражают факта. Этот голос моей совести повелевает мне в каждой стадии моего существования, как именно я должен поступать в этой стадии и чего я должен избегать; он сопровождает меня во всех обстоятельствах моей жизни и высказывает одобрение моим действиям. Он непосредственно создает во мне убеждение и с непреодолимой силой вырывает у меня согласие своему мнению; невозможно с ним бороться.
Прислушиваться к нему честно и свободно, без страха и умствований повиноваться ему – вот мое единственное назначение, вот в чем вся цель моего существования. Моя жизнь больше не пустая игра, ложная и бессмысленная. Нечто должно произойти просто потому, что это должно произойти: должно произойти то, чего требует от меня в данном случае моя совесть; я существую для того и только для того, чтобы это совершилось; чтобы познать это, у меня есть рассудок, чтобы выполнить это – сила.
Только благодаря этим велениям совести мои представления приобретают истинность и реальность. Я не могу не обращать на них внимания и не признавать их, не отказываясь от своего назначения.
Поэтому я не могу не признавать реальности, которую эти веления совести создают, не отрицая в то же время своего назначения.
То, что я должен повиноваться этому голосу, непосредственно истинно, без всяких дальнейших исследований и обоснований; это истинное изначальное основание всякой другой истины и достоверности. Согласно этому взгляду, все делается истинным и достоверным, что только предполагается истинным и достоверным, благодаря повиновению внутреннему голосу.
Мне даются в пространстве представления, на которые я переношу понятие меня самого: я представляю их человекоподобными существами. Последовательное умозрение доказало мне или еще докажет, что эти мнимые разумные существа вне меня – только продукт моей способности создавать представления, что я по известным законам моего мышления принужден представлять себе понятие самого себя вне меня и что по тем же законам это, кажется, может быть перенесено только на известные определенные образы созерцания. Но голос моей совести взывает ко мне: чем бы ни были эти существа сами по себе и в отношении к тебе, ты должен с ними обращаться как с существующими для себя самостоятельными и совершенно от тебя независимыми существами. Предположи как известное, что они вполне независимы от тебя, что они только вполне самостоятельно могут ставить себе цели, не мешай осуществлению этих целей, но, наоборот, содействуй, как только можешь, их осуществлению. Уважай их свободу: относись к их целям с любовью, с какой ты относишься к своим целям. Так должен я действовать; на такую деятельность должно быть направлено мое мышление, оно будет на нее направлено, будет вынуждено на нее направляться, раз я решился слушаться голоса моей совести. Согласно этому, я буду всегда относиться к этим существам как существующим для себя, независимым от меня, самостоятельно ставящим и приводящим в исполнение свои цели; с этой точки зрения я не смогу к ним иначе относиться, и прежнее умозрение исчезнет, как пустой сон, с моих глаз. Я только что сказал, что мыслю их подобными мне существами, но, строго говоря, они впервые представляются мне таковыми не благодаря мысли. Этому они обязаны голосу твоей совести, велению; эти последние ограничивают мою свободу, заставляют признавать чужие цели – вот что только преобразуется затем в мысль; подобное мне существо начинает существовать несомненно и истинно только благодаря голосу моей совести. Что иначе смотреть на эти существа я должен сперва, в жизни, не слушать голоса моей совести, а затем, в умозрении, отрицать ее.
Мне представляются также другие явления, которые я считаю не подобными мне существами, а неразумными вещами. Умозрению нетрудно показать, каким образом представление о таких вещах развивается исключительно из моей способности представления и из ее необходимых приемов. Но те же вещи я познаю также через потребности, желания и наслаждения только, но благодаря голоду, жажде и насыщению для меня нечто становится пищей и питьем. Я ведь принужден верить в реальность того, что угрожает моему чувственному существованию или одно только и может сохранить его. Тут выступает совесть, освящая и ограничивая одновременно эти естественные влечения. Ты должен сохранять, развивать и укреплять самого себя и свою чувственную силу, потому что разум рассчитывает на эту силу. Ты можешь ее сохранять только целесообразным употреблением, соответствующим собственным внутренним законам вещей. Также вне тебя существуют многие подобные тебе существа, сила которых так же, как и твоя, принята в расчет; эта сила может быть сохранена только так же, как и твоя. Предоставь мне поступать так же, как это предоставлено тебе. Уважай то, что принадлежит им как их собственность; целесообразно пользуйся тем, что принадлежит тебе.
Так я должен действовать; сообразно же своим действиям я должен мыслить. Я вынужден, следовательно, рассматривать эти вещи как подчиненные собственным, независимым от меня, хотя через меня познаваемым, естественным законам, и приписывать этим вещам независимое от меня существование. Я вынужден верить в такие законы; моей задачей становится их исследование, и прежнее пустое умозрение исчезает, как исчезает туман при восходе солнца.
Одним словом, для меня вообще не существует никакого чистого бытия, которое не затрагивало бы мои интересы и которое бы я созерцал только ради созерцания; только благодаря отношению ко мне существует все, что вообще для меня существует. Но вообще возможно только одно отношение ко мне; все остальные отношения лишь разновидности этого: это мое назначение, состоящее в том, чтобы нравственно действовать. Мир для меня – объект и сфера осуществления моих обязанностей и абсолютно ничего больше; другого мира или свойств этого моего мира для меня не существует; всех моих способностей и всех способностей конечного недостаточно, чтобы познать этот другой мир. Все, что для меня существует, только благодаря отношению ко мне заставляет признать свое существование и свою реальность, и только благодаря отношению ко мне я могу это познать. Для восприятия же иного существования у меня нет органа.
На вопрос: действительно ли существует такой мир, какой я себе представляю, я не могу ответить ничего более основательного и возвышающего над всеми сомнениями, кроме следующего: я несомненно и истинно имею эти определенные обязанности, которые представляются мне обязанностями по отношению к известным объектам и в известных объектах; это такие обязанности, которые я не могу и представлять и выполнять, как только в таком мире, каким я его себе представляю. Даже для такого человека, который никогда не думал о своем нравственном назначении, если бы такой человек был возможен, и для такого, который вообще думал о своем назначении, но не составлял никакого плана для его осуществления, хотя бы в неопределенном будущем, даже для этих людей чувственный мир и вера в его реальность возникают из понятия о моральном мире. Если он и не постигает морального мира путем сознания своих обязанностей, но он все же его несомненно постигает путем требования осуществления своих прав. То, чего он от себя, может быть, никогда не потребует, он потребует от других по отношению к себе, он потребует от них, чтобы они относились к нему обдуманно, рассудительно, целесообразно не как неразумные, а как свободные и самостоятельные существа; и для того, чтобы они могли выполнить это требование, он должен их мыслить разумными, свободными, самостоятельными и независимыми от силы природы существами. Если он тоже, пользуясь и наслаждаясь окружающими объектами, не ставит себе иной цели, кроме наслаждения, то он требует для себя этого наслаждения как права, в осуществлении которого ему никто не должен мешать, и таким образом распространяет нравственное понятие и на неразумный чувственный мир.
Никто, живущий сознательно, не может отказаться от этих притязаний на уважение к своей разумности, самостоятельности и сохранению своего существования; и, по крайней мере, с этими притязаниями связываются в его душе серьезное отрицание сомнения и вера в реальность, если они не связываются в его душе с признанием нравственных законов.
Стоит только затронуть того, кто отрицает собственное нравственное назначение, твое существование и существование телесного мира – если он не делает этого только для того, чтобы испытать до чего может дойти умозрение – стоит его только затронуть на деле, то есть начать осуществлять в жизни его основные положения и обращаться с ним, как будто он не существует или представляет собой кусок грубой материи, он быстро оставит шутки и серьезно рассердится на тебя; он тебя серьезно упрекнет за такое обращение с ним; будет утверждать, что ты не должен и не смеешь так поступать. Следовательно, он в действительности признает, что ты можешь на него воздействовать, что существует он, существуешь ты и существует среда воздействия тебя на него и что, по крайней мере, ты имеешь по отношению к нему обязанности.
Итак, не воздействие мнимых вещей вне нас, которые ведь существуют для нас и для которых мы лишь постольку существуем, поскольку мы о них уже знаем; также и не пустая творческая способность нашего воображения и мышления, продукты которой действительно будут представляться как пустые образы, но необходимая вера в нашу свободу и силу, в наше истинное действование, в определенные законы человеческих действий, – вот на чем основывается сознание вне нас существующей реальности; и это сознание само лишь вера, так как оно необходимо вытекает из веры, но вера в нашу свободу. Мы должны признать, что мы вообще действуем и что мы должны действовать определенным образом; мы принуждены принять определенную сферу этого действия; эта сфера – действительно, на самом деле, существующий мир, такой, как мы его находим; и наоборот – этот мир исключительно только сфера наших действий и ничего больше. Из этой потребности действовать вытекает сознание мира, а не наоборот – сознание, потребность действовать из сознания мира; потребность действовать – первоначальное; сознание мира – производное. Мы не потому действуем, что познаем, а познаем потому, что предназначены действовать. Практически разум есть корень всякого разума. Для разумного существа законы действия непосредственно достоверны; мир же достоверен только потому, что достоверны эти законы. Мы не можем их отвергнуть, не погрузив в то же время весь мир и нас самих в абсолютное ничто; мы возвышаемся из этого ничто и удерживаемся над ним только благодаря нашей моральной сущности.
II
Я непременно должен делать нечто, чтобы оно осуществилось, и не должен делать чего-нибудь другого для того, чтобы оно не осуществилось. Разве я могу действовать, не имея перед своими глазами цель, не направляя своих стремлений на то, что может и должно осуществиться только благодаря моим действиям? Могу ли я желать, не желая ничего определенного? Никогда! Это совершенно противоречит природе моего духа. К каждому действию в моем мышлении непосредственно и согласно законам этого мышления присоединяется еще не существующее бытие, – состояние, к которому мои действия относятся как действующее к сделанному. Однако эта цель моих действий не должна быть поставлена передо мной сама по себе какой-либо естественной необходимостью, определяя затем мой образ действий. Я не должен иметь цель только потому, что я ее имею, и только после того, как я поставил себе цель искать способы осуществления этой цели. Мои действия не должны зависеть от цели, я должен действовать определенным образом только потому, что я должен именно так действовать, это – прежде всего.
Из этого образа действий нечто вытекает – подсказывает мне мой внутренний голос. Это нечто становится для меня целью, потому что я должен совершать действие, которое есть средство для его, и только для его осуществления. Я хочу, чтобы это нечто стало действительно существующим, потому что я должен так действовать, чтобы оно стало действительно существующим, подобно тому как я хочу есть не потому, что передо мной находится кушанье, но нечто становится для меня кушаньем, потому что я хочу есть; так же я действую именно так, как я действую не потому, что нечто представляет для меня цель, но нечто становится для меня целью, потому что я должен действовать. У меня нет заранее перед глазами точки, по направлению которой я должен вести мою линию и которая своим положением определила бы направление линии и угол, который она составит; но я просто провожу линию под правильным углом, и этим определяются все точки, по которым пройдет линия. Цель определяется не содержанием веления, а наоборот: непосредственно данное содержание веления определяет цель.
Я говорю: веление действовать само по себе ставит мне цель. То же самое, что заставляет меня думать, что я именно так должен действовать, заставляет меня также верить, что из моих действий произойдет нечто. Оно открывает перед очами моего духа иной мир, который во всяком случае есть мир, состояние, не действие, но другой и лучший мир, чем существующий перед моим чувственным оком, оно заставляет меня страстно желать этого лучшего мира; всем своим существом обнимаю я его и стремлюсь к нему, только в нем живу и только им удовлетворяюсь. Это веление само по себе обеспечивает мне несомненное достижение этой цели. Также строй мыслей, который направляет все мое мышление и всю мою жизнь на это веление, так что я ничего не вижу помимо него, – ведет вместе с собой непоколебимое убеждение, что все обещания этого веления несомненно истинны, и уничтожает возможность думать противоположное. Живя в повиновении этому велению, я вместе с тем живу в созерцании его цели, живу в лучшем мире, который оно обещает.
Даже при простом наблюдении мира, как он есть, независимо от внутреннего моего веления, проявляет себя в глубине моей души желание, стремление, нет, даже не просто желание, но безусловное требование лучшего мира. Я обращаю свой взгляд на существующие между людьми отношения, на их отношение к природе, на слабость их сил и силу их влечений и страстей. В глубине моей души непреодолимо звучит голос: так дальше не может продолжаться, все должно измениться и улучшиться.
Я совершенно не могу считать настоящее положение человечества таким, в каком бы оно могло всегда оставаться, считать его полным и последним назначением человечества. Тогда бы все было сном и заблуждением, не стоило бы труда жить и вести эту повторяющуюся, ни к чему не приводящую бессмысленную игру. Только постольку это состояние человечества имеет ценность, поскольку я его рассматриваю как средство и переходную ступень к лучшему состоянию; не ради него самого могу я возносить этот мир, наблюдать его и радостно осуществлять мое дело, но ради того лучшего мира, который он подготавливает. Моему духу нет места в настоящем, он не может ни на мгновение оставаться здесь; он непреодолимо отрывается от него; к лучшему будущему неудержимо стремится моя жизнь.
Я ем и пью только для того, чтобы потом опять почувствовать голод и жажду, и мог бы пить и есть до тех пор, пока бы меня не поглотила открывшаяся перед моими ногами могила и я сам превратился бы в пищу червей? Разве я производил подобные мне существа только для того, чтобы они ели, пили, умирали и оставляли после себя существа, которые бы то же делали, что и они? К чему этот непрестанно возвращающийся в себя круг, эта постоянно сначала и тем же образом начинающаяся игра, в которой все возникает только для того, чтобы исчезнуть, и исчезает, чтобы опять появиться таким же, как оно было; это чудовище, непрестанно пожирающее себя, чтобы вновь породить себя, и порождающее себя, чтобы опять себя поглотить?
Это ни в коем случае не может быть назначением моего бытия и вообще всего бытия. Должно быть нечто, что существует, раз оно уже возникло, и что пребывает так, что не может опять возникать, раз уже возникнув: и это пребывающее должно себя порождать в смене преходящего, сохраняться в ней и невредимо уноситься волнами времени.
Еще с трудом завоевывает себе наш род свое пропитание и условия своего дальнейшего существования у противодействующей ему природы. Еще сгибается большая половина человечества всю свою жизнь под тяжелым трудом, чтобы обеспечить пропитание себе и меньшей половине человечества, которая за нее думает. Бессмертный дух человечества вынужден отдавать свое творчество и мышление и труд земле, которая дает людям пропитание. Также часто случается, что когда работник окончил свою работу и ожидает, что его труд обеспечит его существование и его труда, злобный вихрь разрушает в одно мгновение все, что он годами медленно и обдуманно создавал, и отдает трудолюбивого и заботливого человека, совершенно невинного, во власть нищеты и голода. Еще теперь достаточно часто случается, что наводнения, бури, вулканы опустошают целые страны, и творения, носящие печать разумного духа, смешивают вместе с их творцами в диком хаосе смерти и разрушения. Еще сводят болезни людей в безвременную могилу, мужей – в расцвете их сил и детей, существование которых прекращается, не оставив никакого плода; еще ходят эпидемии по цветущим государствам, оставляют немногих, которые их избежали, осиротелыми, одинокими, лишенными привычной поддержки товарищей и делают все, что только могут, чтобы возвратить страну в дикое состояние, из которого уже вывел его человеческий труд, и превратить в свою собственность.
Это действительно так, но так не должно продолжаться. Ни одно творение, носящее на себе печать разума и созданное для того, чтобы распространить могущество разума, не может быть потеряно в смене времен. Жертвы, которых требует от разума неупорядоченная сила природы, должны, по крайней мере, его утолить, пресытить и успокоить. Сила, не подчиняющаяся никаким правилам, не должна больше поступать таким образом. Ее назначение не может заключаться в том, чтобы постоянно возобновляться, она должна истощиться навеки после одной вспышки.
Все эти проявления грубой силы, перед которыми человеческое могущество обращается в ничто, эти опустошающие ураганы, землетрясения, вулканы – только последнее возмущение дикой массы против закономерно совершающегося, оживляющего и целесообразного развития. К этому возмущению они вынуждаются собственными влечениями, это только последние потрясения, которыми заканчивается образование земного шара. Это сопротивление должно постепенно ослабевать и в конце концов совсем истощиться, потому что в закономерном развитии нет ничего, что бы возобновляло силы этого сопротивления. Это образование должно наконец завершиться и предназначенное нам жилище быть готовым. Природа должна постепенно вступить в такое положение, чтобы можно было суверенностью предугадывать ее закономерный ход и чтобы ее сила встала в определенное отношение к человеческой власти, которой предназначено господствовать над силой природы. Поскольку такое отношение уже существует и целесообразное проявление природы уже встало на твердую почву, постольку сами человеческие творения, независимо от воли своих творцов, уже одним фактом своего существования должны в свою очередь влиять на природу и быть в ней новым деятельным принципом. Застроенные страны должны оживить и смягчить тяжелую и враждебную природу бесконечных лесов, пустынь и болот; правильная и разнообразная культура должна распространять вокруг себя стремление жить и размножаться, и солнце должно проливать свои дающие жизнь лучи в атмосферу, которой дышит здоровый, работоспособный и даровитый народ. Наука, возникшая первоначально под давлением нужды, будет потом обдуманно и спокойно открывать неизменные законы природы, постигать всю силу природы и уметь предугадывать возможные пути ее развития, наука должна создать понятие о новой природе, прикрепиться к деятельной и живой ее стороне и следовать за ней. Всякое же знание, которое разум завоюет у природы, должно сохраниться в беге времени и стать основой познания для будущих поколений. Так будет становиться для нас природа все более проницаемой и постигаемой до самой своей тайной сущности, а просвещенная и вооруженная открытиями человеческая сила без труда захватит господство над ней и мирно утвердит сделанные завоевания. Постепенно человеческий труд уменьшится до пределов, необходимых для роста, развития и здоровья человеческого тела, и этот труд перестанет быть тяжестью, так как назначение разумного существа не в том, чтобы носить тяжесть.
Но не природа, а сама свобода создает большинство самых ужасных беспорядков в человеческой жизни. Злейший враг человека – человек. Еще кочуют не знающие законов орды диких по бесконечным пустыням. Они встречаются друг с другом и становятся друг для друга праздничной пищей. Или же там, где культура уже объединила наконец дикие орды в народ под властью закона, там бросаются народы друг на друга, пользуясь силой, которую им дали объединение и закон. Несмотря на трудности и лишения, войска мирно проходят леса и поля; они завидели друг друга, и вид подобных себе – сигнал к убийству. Вооруженный всем, что только изобрел человеческий разум, прорезывает военный флот океан: побеждая бури и волны, стремятся люди к одиноким и необитаемым землям, чтобы найти там людей; они находят их – и борьба со стихией велась только для того, чтобы истребить этих людей. Внутри самих государств, где, казалось бы, люди объединены законом во имя равенства, господствует, под почетным именем законов, насилие и коварство. Здесь война ведется еще постыднее, потому что она не называет себя открыто войной, и отнимает у подвергающегося нападению даже решимость защищаться против несправедливого насилия. Более мелкие общественные группы открыто радуются невежеству, глупости, пороку и нищете, в которые погружено большинство их собратьев, открыто стремятся удержать их в этом состоянии и еще глубже погрузить в него, чтобы они вечно были их рабами; они губят каждого, кто решается просветить эти массы и улучшить их положение.
Стоит только появиться где-нибудь проекту каких-либо улучшений, сейчас же приходят в волнение и готовы на борьбу самые разнообразные эгоистические стремления. Против него объединяются в единодушной борьбе самые разнообразные и противоречащие друг другу мировоззрения.
Добро всегда слабее, потому что оно просто и может быть любимо только ради самого себя. Зло привлекает каждого отдельного человека самыми соблазнительными обещаниями, и совращенные, находящиеся в постоянной борьбе между собой, заключают перемирие, как только увидят добро, чтобы противодействовать ему объединенной силой собственной испорченности. Впрочем, едва ли для уничтожения добра нужно это противодействие, так как люди, стоящие за добро, сами борются между собой вследствие недоразумений, заблуждений, недоверия, тонкого самолюбия – и часто борются тем сильнее, чем серьезнее стремится каждый осуществить то, что он считает лучшим. Они сами уничтожают в борьбе друг с другом собственную силу, которая, даже объединившись, едва ли могла противостоять силе зла. Один упрекает другого, что он слишком спешит в своем бурном нетерпении и не может дождаться появления должных результатов; в то же время последний обвиняет первого, что он из-за нерешительности и трусости ничего не хочет делать и вопреки своим лучшим убеждениям не хочет изменять существующего, что для него время действия еще не наступило; и только всеведущий мог бы сказать, кто из спорящих прав. Почти каждый считает то дело, необходимость которого ему особенно ясна и к выполнению которого он более всего готов, самым важным и значительным делом, исходной точкой всех улучшений; требует от всех, стоящих за добро, чтобы они направили свои силы на выполнение его цели, и считает их отказ изменой доброму делу; в то же время другие со своей стороны предъявляют ему те же требования и также обвиняют его в измене, если он отказывает им. Так, по-видимому, превращаются все хорошие намерения людей в пустые стремления, не оставляя после себя следов своего существования. В то же время все совершается в мире так же хорошо или так же дурно, как совершалось бы под влиянием слепых механических сил природы, как вечно и будет совершаться.
Вечно будет так совершаться? Никогда, если только все человеческое существование – не бесцельная и бессмысленная игра. Дикие племена не могут оставаться всегда дикими; не может быть, чтобы народ, созданный с задатками совершенного человеческого, не был бы предназначен развивать эти задатки и оставаться на ступени, которой достигло какое-нибудь нежное живое. Назначение дикарей – быть родоначальниками сильных, образованных и достойных поколений; вне этого, нельзя понять цели их существования и возможности такого существования в разумно устроенном мире. Дикие племена могут стать культурными, так как многие из них уже стали культурными, а самые культурные народы сами происходят от диких. Развивается ли естественно образование непосредственно в человеческом обществе, или же оно всегда приходит извне путем заимствования и первоисточника человеческой культуры, нужно искать в божественном откровении – все равно: тем же путем, которым бывшие дикари достигли уже культуры, постепенно достигнут ее и современные дикари. Они пройдут, конечно, через все опасности и недостатки первой чисто внешней культуры, которая теперь давит образованные народы; но они все же вступят в единение с великим целым человечества и будут способны принять участие в дальнейшем его развитии. Назначение человеческого рода – объединиться в одно тело, известное себе во всех своих частях и одинаково построенное.
Природа, даже страсти и пороки людей, с самого начала ведут человечество к этой цели; уже большая часть пути пройдена, и можно суверенностью рассчитывать, что эта цель, условие дальнейшего общего развития, со временем будет достигнута. Не нужно спрашивать историю о том, стали ли люди в общем нравственнее!
Они достигли громадной, многообъемлющей, значительной произвольной силы, но их положение почти всегда заставляло их употреблять эту силу во зло. Не следует также спрашивать историю, не превосходили ли искусство и наука древнего мира, сосредоточенные в немногих отдельных местах, искусство и науку нового мира! Возможно, что мы получили бы постыдный ответ, что в этом отношении человеческий род, по-видимому, не пошел вперед, а назад. Но спросим историю, в какую эпоху существующее образование было больше распространено и разделено между большим количеством людей; и, без сомнения, окажется, что с начала истории и до наших дней не многие светлые очаги культуры распространялись из своих центров и захватывали одного за другим отдельных людей и целые народы и что это дальнейшее распространение образования продолжается на наших глазах. Это первая цель человечества на его бесконечном пути. Пока эта цель не была достигнута, пока существующее в данную эпоху образование не распространилось между всеми людьми, населяющими земной шар, и человеческий род не достиг свободнейших сношений между своими частями, одна нация должна ждать другую, одна часть мира другую на общем пути, – и каждая должна приносить в жертву всеобщему союзу, ради которого она только и существует, столетия мнимой остановки развития или регресса. Когда уже эта цель будет достигнута, когда все полезное, найденное на одном конце земного шара, тотчас же сделается всем известным, тогда поднимется человечество общими силами и одним шагом без остановки и отступлений на такую высоту образования, о которой мы еще не можем составить себе понятия.
Внутри тех странных союзов, созданных неразумной случайностью, которые называют государствами, после некоторого периода спокойного состояния, когда ослабело сопротивление, возбужденное первоначально еще новым притеснением, и утихло брожение различных сил, злоупотребление получает благодаря своей продолжительности и всеобщей терпимости по отношению к нему некоторую твердую форму, и господствующие сословия, у которых никто не оспаривает пользования достигнутыми ими привилегиями, стремятся только к тому, чтобы их расширить и дать устойчивую форму этим расширенным привилегиям. Побуждаемые своей жадностью они будут расширять их из поколения в поколение и никогда не скажут: теперь достаточно; это будет продолжаться до тех пор, пока они не достигнут высшей меры, совершенно невыносимой, и отчаяние угнетаемых возвратит им силу, которую не могло дать столетиями уничтожаемое мужество. Они не потерпят тогда среди себя того, кто не захочет быть и оставаться равным другим. Чтобы защищаться от насилия и нового угнетения, они наложат на всех одинаковые обязанности. Их совещания, на которых каждый будет решать относительно самого себя, а не относительно подвластных ему, страдания которых ему не причиняют боли и судьба которых его не трогает; совещания, благодаря которым никто не сможет надеяться, что именно он воспользуется узаконенной несправедливостью, но благодаря которым каждый должен опасаться, что он испытает ее; эти совещания, которые одни только заслуживают названия законодательства и совсем не похожи на существующие теперь приказания объединившихся господ бесчисленным стадам своих рабов, эти совещания будут справедливы и образуют настоящее государство, в котором каждый, заботясь о собственной безопасности, будет принужден заботиться о безопасности всех других без исключения, так как вследствие устроенных учреждений зло, которое он хочет причинить другому, постигает не другого, а неизбежно его самого.
Учреждения этого единственно истинного государства – твердое обоснование внутреннего мира, исключают в то же время возможность внешней войны, по крайней мере, истинными государствами. Уже ради собственной выгоды, уже для того, чтобы не возбудить в своем гражданине мысли о несправедливости, грабеже и насилии и не дать ему возможности наживы помимо старания и работы в указанной ему законом области, – уже ради всего этого каждое государство должно строго запрещать оскорбление своего гражданина по отношению к гражданину соседнего государства, так тщательно протестовать, так полно вознаграждать за него и так строго наказывать, как если бы оно было нанесено гражданину данного государства. Закон о безопасности соседей – необходимый закон всякого не разбойничьего государства. Этим уничтожается возможность справедливых жалоб одного государства на другое, необходимость обороны одного народа против другого. Нет надобности в продолжительных непосредственных отношениях между государствами как таковыми, которые могут приводить их к спорам; обыкновенно существуют только отношения между согражданами одного и другого государства; государство может быть оскорблено только в лице своего гражданина, но это оскорбление будет возмещаться на месте и таким образом обиженное государство будет удовлетворено. Между такими государствами не существует преимуществ, которые могут быть нарушены, не существует честолюбия, которое может быть оскорблено. Ни один чиновник не уполномочен вмешиваться во внутренние дела другого государства; также не может такое это привлекать его, так как он не получает от такого вмешательства никаких выгод. Невозможно, что целая нация решила идти войной ради грабежа на соседнее государство, так как в государстве, в котором все равны, награбленное не станет добычей немногих, а должно будет одинаково разделено между всеми; доля же каждого при этом будет так мала, что никогда не сможет вознаградить лишений войны. Только там возможна и понятна война с целью грабежа, где выгоды войны достаются на долю угнетателей, лишения же войны – труд, издержки падают на бесчисленные стада рабов. Такие государства не должны были бы бояться войны со стороны подобных им государств, а только со стороны дикарей или варваров, которых неспособность обогащаться трудом побуждает к разбою, или со стороны рабских народов, которых их господа погнали на разбой, добычей от которого они сами никогда не воспользуются. Без сомнения, сравнительно с первыми даже каждое отдельное государство более сильно; а против последних заставит объединиться общая выгода. Ни одно свободное государство не может терпеть рядом с собой государств, главам которых выгодно порабощать соседние государства, и которые поэтому беспрестанно угрожают спокойствию уже одним своим существованием; забота о собственной безопасности побуждает все свободные государства все вокруг себя обращать также в свободные государства и таким образом ради собственного блага распространять царство культуры на дикарей, а царство свободы на рабские народы. Скоро просвещенные и освобожденные народы попадут по отношению к своим еще диким и несвободным соседям в то же положение, в каком еще недавно находились по отношению к ним освобожденные раньше них народы, и принуждены будут поступать по отношению к ним также, как недавно еще поступали с ними. Таким образом, раз уже возникло несколько действительно свободных государств, царство культуры и свободы постепенно и неизбежно охватит весь земной шар.
Так следует из установления правового внутреннего устройства государства и из прочного мира между отдельными государствами в их внешних отношениях – всеобщий мир всех государств. А возникновение правового строя внутри государства и освобождение первого народа, ставшего действительно свободным, вытекает из гнета господствующих сословий над подчиненными, все время растущего, пока он не сделается невыносимым; роста же страстей и ослепления, не устранимых никакими предостережениями, можно с уверенностью ожидать.
В этом единственно истинном государстве будет совершенно устранен всякий соблазн ко злу и также возможность сознательно решаться на злой поступок, и для человека также обычно будет направлять свою волю на добро, как только может быть.
Нет человека, который бы любил зло только потому, что оно зло; человек любит зло за выгоды и наслаждения, которые оно ему обещает и которые оно ему действительно доставляет при современном положении человечества. Пока продолжится это положение, пока порок вознаграждается, едва ли можно надеяться на улучшение человечества в его целом. Но при том общественном строе, который должен быть, осуществления которого потребует разум, который мыслитель себе легко представляет, несмотря на то что до сих пор он его нигде не видел, и который необходимо установится у первого же народа, который действительно освободится, – в таком строе зло не дает преимуществ, но скорее приносит несомненный вред, и простое себялюбие должно подавить стремление к несправедливым поступкам. Благодаря справедливым учреждениям в таком государстве всякое обогащение и притеснение другого, всякое обогащение за счет другого не только делается бесполезным, а труд, потраченный на это, потерянным, но все это обращается против его виновника, и его неизбежно постигает зло, которое он хотел причинить другому. Как в своем государстве, так и вне его, на всем земном шаре, он не встретит человека, которого бы он мог безнаказанно обидеть. Нечего также ожидать, что кто-нибудь решится на зло только ради зла, несмотря на то что он его не сможет никогда выполнить и что из этого ничего не последует, кроме вреда для него же самого. Употребление свободы во зло уничтожено; человек должен выбрать, отказаться ли ему совершенно от свободы и терпеливо быть только пассивным колесом в механизме целого или же обратить свою свободу на добро. Так без труда вырастет добро на уже подготовленной почве. После того, как эгоистические намерения уже больше не будут разделять людей и уничтожать их силы в борьбе друг с другом, им ничего не останется, как направить свою объединенную мощь на единственного общего противника, который у них остался – на противодействующую человеку грубую природу; не разделенные больше частными стремлениями, они соединятся все в стремлении к единой общей цели, и так возникнет тело, во всех частях которого живет один дух и одна любовь. Ущерб каждого отдельного человека будет ущербом для всего целого и для каждого отдельного члена, раз он не может быть выгоден для кого-нибудь другого; в каждом отдельном члене он ощущается с одинаковой болью и возмещается с одинаковой энергией; шаг вперед, сделанный отдельной личностью, сделан также всем человечеством. Здесь, где маленькое, узкое я личности уже уничтожено общественным строем, каждый любит другого действительно, как самого себя, как составную часть великого я, которое одно осталось для его любви и которого он сам только составная часть, могущая приобретать или терять только вместе с целым. Так уничтожается борьба добра со злом, так как зло не может уже больше возникать. Спор друг с другом стоящих за добро из-за самого добра исчезает, так как им теперь легко любить добро действительно ради него самого, а не ради самих себя, и так как им теперь только остается заботиться, чтобы истина была найдена и полезное дело совершено, а не нужно заботиться о том, кем это будет сделано. Здесь каждый готов присоединить свою силу к силе другого и подчинить ее силе другого; кто лучше всех выполнит лучшее, согласно общему мнению, того все будут поддерживать и с одинаковой радостью наслаждаться достигнутым.
Такова цель нашей земной жизни, которую нам ставит разум и за несомненное достижение которой он ручается. Эта не такая цель, к которой мы должны были бы стремиться, чтобы упражнять наши силы на великом, но которую должны были бы считать неосуществимой в действительности: она должна осуществиться, она действительно осуществится, она будет когда-нибудь достигнута; это также достоверно, как достоверно существование чувственного мира и разумного рода, у которого кроме этой цели нет ничего разумного и серьезного и существование которого приобретает смысл только благодаря этой цели. Если только вся человеческая жизнь не должна превратиться в зрелище злобного духа, который вложил в несчастных такое непреодолимое стремление к непреходящему лишь для того, чтобы забавляться их постоянной погоней за тем, что от них постоянно убегает, их постоянными поисками того, что ускользает от них, их кружением в бесконечном круге и чтобы смеяться над их серьезностью в этом пошлом фарсе; если только мудрец, прозревший быстро эту игру, которому противно станет продолжать в ней играть свою роль, не должен начать отрицать жизнь, и момент его пробуждения не должен для него сделаться моментом его смерти на земле, – если всего этого не должно быть, то эта цель обязательно будет достигнута. О, она достижима в жизни и благодаря жизни, потому что жить повелевает разум; она достижима, потому что я существую.
III
Но когда это состояние будет достигнуто и человечество будет стоять у цели, то что же тогда оно будет делать? Выше этого состояния другого на земле нет; поколение, впервые его достигнувшее, не может делать ничего более, как пребывать в нем, утвердить его самым прочным образом, а затем умереть, оставив потомство, которое будет делать то же самое, что оно уже делало, и которое, в свою очередь, тоже оставит потомство, которое опять-таки будет делать то же самое. Человечество остановилось бы тогда на своем пути, поэтому его земная цель не может быть его высшей целью. Эта земная цель понятна, достижима, конечна. Если мы всегда представляем предшествующие поколения как средство для последнего, законченного, то мы не устраняем этим вопроса серьезного разума: для чего же все-таки будет существовать это последнее? Раз на земле имеется человеческое поколение, оно, конечно, должно иметь не противное разуму, но разумное бытие и стать всем, чем оно может стать на земле. Но почему же оно, это человеческое поколение, должно было вообще, и почему не осталось оно существовать в недрах небытия? Не разум существует ради бытия, но бытие ради разума. Бытие, которое само по себе не удовлетворяет разума и не разрешает всех его вопросов, никоим образом не может быть истинным бытием.
И далее, являются ли поступки, предписываемые голосом совести, тем голосом, о повелениях которого я не смею мудрствовать, но должен слепо им повиноваться, – являются ли предписываемые ими поступки действительно средством, и притом единственным средством к достижению земной цели человечества? Что я не могу иначе, как относить их к этой цели, и что я не стремлюсь в них ни к какой другой цели, кроме этой – это бесспорно, но всегда ли выполняется это мое намерение? Действительно ли достаточно только стремиться к благу, чтобы оно осуществилось? О, множество хороших решений проходят для мира совершенно бесследно и бесполезно, а некоторые из них, по-видимому, даже противодействуют той цели, которая была ими же поставлена. Напротив, очень часто самые презренные людские страсти, пороки и беззакония вернее приводят к осуществлению лучшего, нежели все старания честного человека, который ни за что не сделает дурного, чтобы из него последовало хорошее; по-видимому, мировое благо, совершенно независимо от всех человеческих добродетелей и пороков, растет и развивается по собственному закону благодаря какой-то невидимой и неизвестной силе, подобно тому, как небесные тела независимо от всех человеческих стремлений пробегают указанные им пути; эта сила как будто подхватывает все человеческие намерения, как хорошие, так и дурные, включает их в собственный высший план и властно употребляет для собственной цели то, что было предпринято ради совершенно иных целей.
Поэтому, если бы даже достижение этой земной цели могло быть целью нашего бытия и если бы на все относящиеся сюда вопросы со стороны разума был дан удовлетворительный ответ, то все же цель эта принадлежала бы не нам, а той неизвестной силе. Мы никогда не знаем, что этой цели благоприятствует. Нам ничего больше не остается, как доставлять этой силе своими поступками какой-нибудь материал, совершенно безразлично, какой именно, и целиком предоставить ей самой обрабатывать его сообразно своей цели. Если это так, то высшей мудростью становится не беспокоиться о вещах, которые нас не касаются, жить, как придется, а результаты спокойно предоставить этой силе. Нравственный закон стал бы в нас бессодержательным и излишним и просто неуместен был бы в существе, которое ничего более не может и не предназначено ни к чему высшему. Чтобы стать согласными самим с собой, мы должны были бы отказать в повиновении голосу этого нравственного закона и подавить его в себе как ложную и глупую фантазию.
Нет, я не хочу отказывать ему в повиновении, – клянусь собственной жизнью! Я хочу повиноваться ему просто потому, что он приказывает. И это решение пусть будет первым и высшим в моем духе – тем, к чему должно приспосабливаться все остальное, но что само ни к чему не приспосабливается и ни от чего не зависит; пусть оно будет самым основным принципом моей духовной жизни. Но как разумное существо, для которого уже одно его решение ставит некоторую цель, я должен руководиться чем-нибудь в моих поступках. Если я должен признать это повиновение разумным, если мне предписывает это повиновение действительно разум, образующий мое существо, а не выдуманная мной самим или взятая откуда-нибудь со стороны фантазия, то это повиновение должно все же иметь какой-нибудь результат и чему-нибудь служить. Оно, очевидно, не служит целям земного мира. Должен быть, следовательно, другой надземный мир, целям которого оно служит.
Туман ослепления падает с моих глаз, я получаю новый орган, и новый мир раскрывается благодаря ему передо мной. Он раскрывается передо мной исключительно благодаря велению разума, и только к этому последнему он примыкает в моем духе, Я охватываю этот мир – ведь я, ограниченный моей чувственной природой, должен называть неназываемое – я охватываю этот мир в той цели, какую должно иметь мое повиновение; он есть не что иное, как сама эта необходимая цель, которую мой разум соединяет с велением.
Как же мог я, не считая всего прочего, верить тому, что этот закон предназначен для чувственного мира и что вся цель повиновения, требуемого этим законом, лежит в нем же? Ведь то, что единственно важно в этом повиновении, не ведет ни к чему в этом мире, не может ни стать причиной, ни иметь следствия. В чувственном мире, который движется в виде цепи материальных причин и следствий, в котором то, что следует, зависит от того, что предшествовало, никогда не играет никакой роли то обстоятельство, как, с каким намерением и настроением совершен поступок. Здесь важно только то, каков был этот поступок.
Если бы вся цель нашего существования заключалась в том, чтобы осуществить некоторое земное состояние нашего рода, то нужен был бы только безошибочный механизм, который определил бы наше внешнее поведение, и нам не нужно было бы быть не чем иным, как хорошо прилаженными колесиками всей машины. Свобода была бы тогда не только бесполезна, но даже мешала бы достижению цели; добрая воля была бы совершенно лишней. Мир был бы тогда устроен крайне неискусно и шел бы к своей цели с излишними затратами и по окольным путям. И ты, могучий мировой Дух, предпочел бы взять от нас ту свободу, которую ты лишь с трудом и посредством разных приспособлений заставляешь служить своим планам; тогда ты просто принудил бы нас поступать так, как мы должны поступать ради твоих планов! Тогда ты кратчайшим путем пришел бы к своей цели, как это тебе мог бы объяснить ничтожнейший из обитателей твоих миров. Но я свободен, и потому такая зависимость причин и следствий, в которой свобода абсолютно излишня и бесцельна, не может исчерпать всего моего назначения. Я должен быть свободным, ибо не механически вызванное деяние, но свободное ограничение свободы исключительно ради повеления, а не ради какой-либо другой цели – так говорит нам внутренний голос совести – оно одно образует истинную нашу ценность. Узы, которыми вяжет меня закон, – это узы для живых духов; они отвергают власть над мертвым механизмом и обращаются к живому и самодеятельному. Этого повиновения требуют они; это повиновение не может быть лишним.
Здесь вечный мир яснее раскрывается передо мной, и основной закон его порядка стоит перед моим духовным оком. В нем единственно чистая воля, какой она, скрытая от глаз всех смертных, покоится в таинственном мраке моего духа, является первым звеном цепи следствий, цепи, бегущей через весь необозримый ряд духов, – точно так же, как в земном мире действие, определенное движение материи образует первое звено материальной цепи, охватывающей всю систему материи. Воля является действующим и живым элементом духовного мира, точно так же, как движение является тем же для мира чувственного. Я стою посредине обоих прямо противоположных миров, одного видимого, в котором решающая роль принадлежит действию, другого невидимого и даже непостижимого, в котором эту роль играет воля; я представляю собой одну из первоначальных сил для обоих миров. Моя воля есть то, что охватывает их оба. Эта воля уже сама по себе является составной частью сверхчувственного мира; лишь только я привожу ее в движение каким-либо решением, и моя деятельность течет далее через все целое, и вызывает новое, вечно существующее, которое там есть и не нуждается более в том, чтобы его сделали. Эта воля может проявляться в материальном действии, и это действие принадлежит чувственному миру и производит в нем то, что может произвести.
Ошибкой было бы думать, что я только тогда получу доступ в надземный мир, когда буду вырван из зависимости земного мира; уже теперь я нахожусь и живу в надземном мире гораздо более, нежели в земном; уже теперь он представляет собой мой единственный твердый опорный пункт, и вечная жизнь, во владение которой я вступил уже давно, является единственным основанием того, что я могу еще продолжать жизнь земную. То, что называют небом, лежит не по ту сторону гроба. Оно находится уже здесь, вокруг нас, и свет его горит в каждом чистом сердце. Моя воля принадлежит мне и представляет собой то единственное, чем я владею вполне; она зависит от меня самого, и благодаря ей я уже теперь гражданин царства свободы и разума. Какое определение моей воли – того единственного, благодаря чему я поднимаюсь из праха в это царство, соответствует порядку последнего, говорит мне в каждый момент моя совесть, – та нить, посредством которой тот мир держит меня у себя и связывает меня с собой. И целиком от меня самого зависит дать мне указываемое ей определение. Я работаю над самим собой для этого мира, тружусь, следовательно, в нем и для него, работая над одним из его членов; следую в нем, и только в нем, без колебания и сомнения по твердым правилам к моей цели, уверенный в успехе, так как никакая чуждая сила не противостоит моей воле. То обстоятельство, что в чувственном мире моя воля, поскольку она действительно только воля, становится также еще действием, это только закон самого чувственного мира. Я не хотел действия так, как воли; только последняя была целиком и исключительно моим делом, и она была также всем, что исходило исключительно из меня самого. Не нужно было еще особого акта с моей стороны, чтобы к ней присоединить действие-, оно само к ней присоединилось, согласно закону второго мира, с которым я связан через посредство моей воли и в котором эта воля точно также является первоначальной силой, как и в первом. Конечно, когда я рассматриваю предложенную мне совестью волю как действие и как причину, действующую в чувственном мире, то я бываю вынужден относить ее как средство к земной цели человечества; это не значит, что я должен сперва обозреть мировой план, а потом рассчитать, что мне надо делать: предложенное мне непосредственно совестью определенное поведение мне представляется именно таким, посредством которого я в своем положении только и могу способствовать достижению той цели. И если после совершения действия мне начинает казаться, что оно не приносит пользы для цели, а даже мешает ей, то я все же не должен раскаиваться из-за этого в совершенном действии, – я не могу в этом заблуждаться относительно себя самого, поскольку, исполняя его, я повиновался только своей совести; какие бы последствия ни имело оно для этого мира, для другого из него не может вытекать ничего иного, кроме благого. И даже для этого мира моя совесть повелевает мне теперь, -именно потому, что действие кажется потерянным для своей цели, повторить его более целесообразным образом или, если кажется, что оно этой цели мешает, то загладить вред и уничтожить то, что противодействует успеху. Я хочу так, как я должен; и следует новое действие. Может случиться, что следствия этого нового действия в чувственном мире покажутся мне не более производительными, чем следствия первого; но я остаюсь столь же спокоен за него в отношении другого мира, а в отношении настоящего мира на мне теперь лежит обязанность исправить предыдущее новыми действиями. Таким образом, всегда может казаться, что я всей своей земной жизнью не двигаю блага в этом мире ни на волос дальше, но отказаться от него я все же не смею; после каждого неудавшегося шага должен я верить, что ближайший все-таки может удаться. Но для другого мира не пропадает напрасно ни один шаг. Короче, для земной цели тружусь я не только ради ее самой как последней конечной цели, но ради того, что моя истинная последняя цель, повиновение закону, представляется мне в настоящем мире не иначе, как в виде труда для той цели. Я мог бы покинуть ее, если бы я мог когда-нибудь отказать в повиновении закону, или если бы я мог когда-нибудь представить его себе в этой жизни иначе, чем в виде повеления, трудиться в моем положении для этой цели; я действительно покину ее в другой жизни, когда веление поставит мне иную здесь, на земле, совершенно непостижимую цель. В этой жизни я должен желать способствовать ей, потому что я должен повиноваться, а будет ли ей действительно способствовать то действие, которое вытекает из этого соответствующего закону желания, это не моя забота, я ответствен только за волю, которая здесь, на земле, может быть направлена, разумеется, только на земную цель, но не за результаты. До совершения действия я никогда не могу отказаться от этой цели; но от действия, после того как оно совершено, я могу, конечно, отказаться и повторить его или исправить. Таким образом, уже здесь я живу и действую, согласно моему собственному существу и моей ближайшей цели, только для другого мира, и деятельность для него есть единственная деятельность, в которой я вполне уверен. В чувственном мире я действую только ради другого мира, и только потому, что я не могу действовать для него, не желая, по крайней мере, действовать для чувственного мира.
Я хочу укрепиться, я хочу свыкнуться с этим совершенно для меня новым воззрением на мое назначение. Разум не позволяет мыслить настоящую жизнь как всю цель моего бытия и бытия человеческого рода вообще; во мне есть нечто такое и от меня требуется нечто такое, что не находит себе никакого применения во всей этой жизни и является совершенно бесцельным и излишним для высшего, что только может быть осуществлено на земле. Человек, следовательно, должен иметь цель, лежащую вне этой жизни. Но если земная жизнь, которая все же возложена на него и которая не может быть предназначена исключительно для развития разума, так как ведь разум, уже пробудившийся, повелевает нам сохранять ее и изо всех сил стремиться к высшей ее цели, – если эта жизнь в ряду нашего бытия не должна быть совершенно напрасной и бесполезной, то она должна относиться к будущей жизни по меньшей мере так, как средство к цели. Но в этой земной жизни нет ничего такого, последние следствия которого не оставались бы на земле, ничего такого, посредством чего могла бы установиться связь между ней и жизнью будущей, кроме доброй воли; последняя же в этом мире, в силу основного его закона, не приносит сама по себе никаких плодов. Только добрая воля может быть тем, она должна быть тем, посредством чего мы трудимся для иной жизни и для ближайшей ее цели, которая лишь там будет нам поставлена. Невидимые для нас последствия этой доброй воли являются тем, посредством чего мы приобретаем твердый опорный пункт в той жизни, от которого мы затем можем далее к ней двигаться.
Что наша добрая воля сама по себе и через себя может иметь следствия, мы это знаем уже в этой жизни, ибо разум не может приказывать бесцельно, но каковы эти следствия и каким образом возможно, чтобы воля сама по себе могла действовать на что-либо, об этом мы не можем иметь никакого представления, пока еще находимся в этом материальном мире, и мудрость в том, чтобы вовсе не предпринимать исследования, о котором мы уже заранее можем сказать, что оно нам не удастся. Что касается характера этих следствий, то настоящая жизнь по отношению к будущей является, следовательно, жизнью в вере. В будущей жизни мы будем обладать этими следствиями, ибо будем исходить из них в своей деятельности и основываться на них. Эта иная жизнь по отношению к следствиям нашей доброй воли в настоящем будет, таким образом, жизнью созерцания. Так же и в этой иной жизни мы будем иметь перед собой ближайшую цель, как мы имеем ее в настоящей, ибо мы должны продолжать быть деятельными. Но мы остаемся конечными существами, а для конечных существ всякая деятельность есть деятельность определенная; определенное же действие имеет определенную цель. Как в земной жизни ее к цели последней относится имеющийся налицо мир, целесообразное устройство этого мира для указанного нам труда, уже достигнутая культура и благо среди людей и наши собственные чувственные силы, так в будущей жизни к ее цели будут относиться последствия нашей благой воли в настоящем. Земная жизнь есть начало нашего существования. Нас снабжают всем для нее нужным и дают в ней твердую почву; будущая жизнь есть продолжение этого существования, для нее мы сами должны приобрести себе начало и определенный опорный пункт.
И теперь земная жизнь не кажется более бесполезной и напрасной. Она дана нам для того и только для того, чтобы приобрести эту твердую основу в будущей жизни, и единственно через посредство этой основы стоит она в связи со всем нашим вечным бытием. Весьма возможно, что и в этой второй жизни ближайшая цель будет столь же недостижима, как и цель земной жизни, также и там благая воля будет казаться излишней и бесцельной. Но оказаться потерянной может она там столь же мало, как здесь, ибо она есть всегда длительное и от него неотделимое веление разума. Ее деятельность указала бы нам в этом случае на третью жизнь, в которой обнаружились бы следствия благой воли из второй жизни. В этой второй жизни следующая могла бы быть тоже лишь предметом веры, правда, более твердой и непоколебимой, после того как мы уже на деле познали истинность разума и вновь, в полной сохранности, обрели плоды чистого сердца в уже законченной жизни.
Как в земной жизни единственно из веления определенного действия возникает наше понятие определенной цели, а из него все воззрение на данный нам чувственный мир, так в будущей жизни на подобном, теперь для нас совершенно невообразимом велении будет основываться понятие ближайшей цели для этой жизни, а на нем воззрение на мир, в котором нам даны следствия нашей доброй воли в настоящей жизни. Настоящий мир существует для нас вообще лишь через веление долга; иной мир возникнет для нас тоже только через другое веление долга, ибо никаким другим образом для разумного существа мир не существует.
Таково, следовательно, все мое высокое назначение, моя истинная сущность. Я представляю собой член двух порядков: одного чисто духовного, в котором я господствую посредством одной только чистой воли, и другого чувственного, в котором я проявляю свою деятельность. Конечную цель разума образует его чистая деятельность, такая, где он не нуждался бы ни в каком орудии вне себя, – независимость от всего, что не есть сам разум, абсолютная необусловленность. Воля – это живой принцип разума, это сам разум, когда он понимается чисто и независимо; разум является деятельным через себя самого, значит, чистая воля, только как таковая, действует и господствует. Непосредственно и исключительно в этом чисто духовном порядке живет только бесконечный разум. Конечный же, представляющий собой не самый умственный мир, но только один из многих его членов, живет в то же время обязательно и в чувственном порядке, то есть в таком, который ставит ему еще другую цель, кроме чистой деятельности разума, а именно некоторую материальную цель, способствовать которой он должен посредством орудий и сил, которые, правда, стоят под непосредственным руководством воли, но деятельность которых обусловлена также их собственными естественными законами. Однако поскольку разум есть действительно разум, воля должна действовать просто сама по себе, независимо от естественных законов, которыми определяется действие. Поэтому всякая чувственная жизнь конечного указывает на высшую жизнь, в которую его вводит только воля, доставляя ему в ней владение, – владение, которое, конечно, вновь чувственно представится нам как состояние, но отнюдь не как чистая воля.
Эти два порядка, чисто духовный и чувственный, из которых последний может состоять из необозримого ряда особых жизней, находятся во мне начиная с первого момента развития действенного разума и идут далее друг с другом рядом. Последний порядок есть лишь явление для меня самого и для тех, кто находится со мной в одинаковой жизни; первый один дает последнему смысл, целесообразность и ценность. Я уже бессмертен, непреходящ и вечен, лишь только я принимаю решение повиноваться закону разума; мне не надо сначала стать таковым. Сверхчувственный мир отнюдь не будущий мир, это мир настоящий: ни в один момент конечного бытия он не может быть более действительным, нежели в другой. По прошествии мириадов человеческих жизней он не будет более действительным, чем в данный момент. Другие определения моего чувственного существования принадлежат будущему, но это существование столь же мало является истинной жизнью, как и настоящее его определение. Через это решение я приобщаюсь к вечности, отбрасываю жизнь во прахе и все другие чувственные жизни, которые могут еще предстоять мне, и ставлю себя высоко над ними. Я становлюсь сам для себя единым источником всего моего бытия и моих явлений, и, начиная с этого момента, я имею, безусловно, благодаря чему-то вне меня жизнь во мне самом. Моя воля, которую я сам, а не кто-либо иной, вводит в порядок того мира, и есть этот источник истинной жизни и вечности.
Но в то же время только моя воля есть этот источник; только через то, что я признаю эту волю за истинную носительницу нравственного блага и действительно возвышаю ее до этого блага, приобретаю я уверенность и обладание тем сверхчувственным миром.
Не имея перед глазами никакой понятной и видимой цели, не задаваясь даже вопросом о том, проистекает ли из моей воли что-либо иное, кроме самого хотения, – вот как должен я хотеть согласно закону. Моя воля стоит одна, отдаленная от всего, что не есть она сама, образуя свой мир только через себя и для себя. Дело не только в том, что она является первым и что перед ней нет никакого другого члена, который относился бы к ней и определял ее, но также и в том, что из нее не вытекает никакого мысленного и понятного второго, через которое ее деятельность подпадала бы под посторонний закон. Если бы в понятном нам и противоположном духовному миру чувственном мире из нее исходило бы второе, из этого второго третье и т.д., то ее сила была бы сломлена сопротивлением самостоятельных членов этого мира, подлежащих приведению в движение; характер деятельности не вполне соответствовал бы более выраженному хотением целевому понятию, и воля не оставалась бы свободной, но была бы отчасти ограничена специфическими законами своей разнородной сферы действия. Именно так я действительно должен смотреть на волю в настоящем, единственном мне известном чувственном мире. Конечно, я вынужден верить, то есть действовать так, как будто я думал, что мое хотение может привести в движение мой язык, мою руку, мою ногу; но каким образом простое дуновение, давление интеллекта на себя самого, какой является воля, может быть основой движения в весомых земных массах, об этом я не только не могу представить себе, но даже это голое утверждение является перед судом созерцающего разума чистой нелепостью. В этой области движение материи даже во мне самом должно быть объяснено исключительно из внутренних сил одной только материи.
Но такое воззрение на свою волю, как только что описанное, я получаю лишь благодаря тому, что усматриваю в себе самом следующее: она не только является высшим деятельным принципом для этого мира, принципом, которым она могла бы, конечно, сделаться без всякой особой свободы через простое влияние всей мировой системы, приблизительно так, как мы должны представлять себе образующую силу в природе; она прямо отвергает все земные и вообще все вне ее лежащие цели и устанавливает в качестве последней цели себя самой ради себя самой. Но исключительно благодаря такому воззрению на свою волю я оказался в сверхчувственном порядке, в котором воля становится причиной сама по себе без всякого вне ее лежащего орудия, в подобной себе, чисто духовной, совершенно для нее проницаемой сфере. То обстоятельство, что закономерная воля требуется просто ради себя самой, – признание этого я могу найти только как факт внутри себя, оно не может прийти ко мне никаким другим путем,- это было первым звеном моего мышления. Что это требование согласно с разумом и является источником и путеводной нитью для всего прочего, согласно с разумом, что оно не приспосабливается ни к чему, но все другое должно приспосабливаться к нему и быть от него зависимым, – убеждение, к которому я опять-таки могу прийти не извне, но только изнутри, через посредство того непоколебимого одобрения, какое я свободно выражаю относительно того требования, – это было вторым звеном в моем рассуждении. И вот, исходя только из этих двух звеньев, пришел я к вере в сверхчувственный, вечный мир. Стоит уничтожить первые, и о последнем не может быть тогда и речи. Действительно, если бы дело обстояло так, как говорят многие и предполагают это без дальнейшего доказательства как нечто само собой разумеющееся и восхваляют это как высшую вершину житейской мудрости, а именно, что всякая человеческая добродетель всегда должна иметь перед собой только определенную внешнюю цель и что она не может начать действовать прежде, чем станет уверенной в достижимости этой цели, что она только тогда и становится добродетелью, что разум, таким образом, вовсе не содержит в себе самом принцип и руководящую нить своей деятельности, но, напротив, эта руководящая нить должна быть сперва получена извне через рассмотрение чуждого ему мира, – если бы дело обстояло так, то конечная цель нашего бытия находилась бы здесь внизу; человеческая природа была бы вполне исчерпана нашим земным назначением и вполне объяснима, и не было бы никакого разумного основания подниматься с нашими мыслями над земной жизнью.
Но так, как я только что говорил сам с собой, может говорить и учить всякий мыслитель, который по какой-нибудь причине, хотя бы, например, вследствие стремления к новому и необычному, исторически принял те первые члены и затем должен только правильно выводить из них дальнейшие следствия. Он тогда преподносит нам мышление чужой жизни, а не своей собственной; все плывет мимо него пустым и бессмысленным, потому что ему не хватает особого чувства, посредством которого воспринимают его реальность; он – слепой, который, основываясь на нескольких исторически изученных правильных положениях о цветах, построил совершенно верную их теорию, несмотря на то что для него никаких цветов не существует. Он может сказать, что должно быть при известных условиях, но для него этого нет, так как он в этих условиях не находится. Особое чувство, посредством которого воспринимают вечную жизнь, приобретается лишь тем, что чувственное с его целями действительно оставляется и приносится в жертву ради закона, который изъявляет притязания исключительно на нашу волю, а не на наши дела; оно покидается с твердым убеждением в том, что такой образ действий единственно разумный. Только после этого отречения от земного выступает в нашей душе вера в вечное, являясь единственной опорой, которой мы можем еще держаться, после того как мы оставили все прочее,-являясь единовременно животворящим принципом, который еще волнует нашу грудь и воодушевляет нашу жизнь. Поистине мы должны, согласно образам священного учения, сперва умереть для мира и вновь родиться, чтобы смочь войти в царствие Божие.
Я вижу, о, теперь я ясно вижу, где лежит причина моей прежней опрометчивости и слепоты относительно духовных предметов. Полный земных целей, погрузившийся в них всеми своими мыслями и чувствами, волнуемый и побуждаемый только понятием результата, который должен осуществиться вне нас, желанием его и наслаждением им, бесчувственный и мертвый для чистых побуждений управляющего своими собственными законами разума, который ставит нам чисто духовную цель, я остаюсь прикованным к земле, и крылья моей бессмертной души связаны. Наша философия становится историей нашего собственного сердца и жизни, и какими мы находим нас самих, таким же мы мыслим человека вообще и его назначение. Раз нас влечет только к тому, что может осуществиться в этом мире, то для нас нет никакой истинной свободы, – никакой свободы, которая имела бы основание своего определения абсолютно и совершенно в себе самой. Наша свобода есть самое большее – свобода себя самого образующего растения; она не выше ее по существу, а только приводит к более сложным результатам; отличается только тем, что производит не материю с корнями, листьями и цветами, а дух с его побуждениями, мыслями, поступками. Об истинной свободе мы не в состоянии знать решительно ничего, потому что мы ей не обладаем; когда говорится о ней, мы придаем словам другой, низший смысл применительно к нашему пониманию, или просто браним их, называя их бессмысленными. Вместе с познанием свободы погибает для нас и чувство для восприятия другого мира. Все, сюда относящееся, пролетает мимо нас, как слова, которые обращены вовсе не к нам, как бледная тень, без цвета и смысла, которую мы никак не можем поймать и удержать. Не проявляя ни малейшей собственной деятельности, мы все оставляем на своих местах. Когда же некоторое рвение толкает нас к тому, чтобы серьезно рассмотреть все это, то мы ясно усматриваем и можем доказать, что все те идеи представляют собой безнадежные и бессодержательные фантазии, которые отвергает всякий здравомыслящий человек; и действительно, при тех предпосылках, из которых мы исходим и которые взяты из нашего собственного самого внутреннего опыта, мы совершенно правы, и нас нельзя ни опровергнуть, ни переубедить, пока мы остаемся такими, каковы мы теперь. Пользующиеся среди нашего народа особым авторитетом прекрасные учения о свободе, долге и вечной жизни превращаются для нас в рискованные басни, похожие на басни о Тартаре и Елисейских полях; при этом мы можем даже и не выражать нашего истинного мнения, состоящего в том, что мы находим, что эти образы поддерживают в черни внешнюю благопристойность; а если же мы менее вдумчивы и сами еще скованы цепями авторитета, то мы сами унижаемся до уровня настоящей черни, когда верим в то, что при таком понимании оказывается только глупыми баснями; и в тех чисто духовных указаниях находим обещание относительно вечного продолжения того жалкого существования, какое мы влачили здесь внизу.
Короче говоря, только через коренное исправление моей воли открывается для меня новый свет на мое существование и назначение; без этого, сколько бы я ни размышлял и какими бы отличными духовными способностями я ни был одарен, во мне и вокруг меня оказывается один только мрак. Только исправление сердца ведет к истинной мудрости. Так пусть же вся моя жизнь неудержимо стремится к этой единой цели!
IV
Моя закономерная воля просто как таковая, сама по себе и через себя, должна иметь последствие, наверное и без исключения; каждое согласное с долгом определение моей воли, хотя бы даже из него не следовало никакого поступка, должно действовать в другом, мне непонятном мире, и, кроме этого согласного с долгом волеопределения, в нем не должно действовать ничего же. -Что, однако, я мыслю, когда мыслю это, что я предполагаю?
Очевидно, закон, действующее без всякого исключения правило, по которому согласная с долгом воля должна иметь следствия, точно также, как в земном мире, меня окружающем, я принимаю закон, согласно которому этот шар, когда я толкну его своей рукой с этой определенной силой в этом определенном направлении, обязательно будет двигаться в таком направлении, с определенной мерой скорости, – толкнет с такой мерой силы другой шар, который теперь будет двигаться сам с определенной скоростью – и так далее до бесконечности. Как здесь уже в простом направлении и движении моей руки я познаю и охватываю все вытекающие отсюда направления и движения с такой же достоверностью, как будто они уже налицо и воспринимались мной, точно также охватываю я в своей согласной с долгом воле ряд необходимых и неизбежных следствий в духовном мире, как будто бы они уже существовали; разница лишь в том, что я не могу определить их как следствия в материальном мире, то есть я знаю только, что они будут, но не знаю, каковы они будут; именно тогда, когда я это делаю, мыслю я закон духовного мира, в котором моя чистая воля является одной из движущих сил, подобно тому как моя рука является одной из движущих сил в материальном мире. Указанная твердость моего убеждения и идея этого закона духовного мира представляет собой совершенно одно и то же; не две мысли, из которых одна обусловливается другой, но совершенно одна и та же мысль, подобно тому, как уверенность, с которой я устанавливаю известное движение, и мысль о механическом естественном законе – одно и то же. Понятие закона не выражает вообще ничего, кроме твердой, непоколебимой уверенности разума в некотором положении и абсолютной невозможности применять его противоположность.
Я принимаю такой закон духовного мира, который не дает ни моя воля, ни воля какого-либо другого существа, ни воля всех конечных существ вместе взятых; напротив, над его властью стоит моя воля и воля всех конечных существ. Ни я, ни какое-либо другое конечное, а потому в каком-нибудь отношении чувственное существо, не может даже хотя бы только понять, каким образом чистая воля может иметь следствия и каковы могут быть эти следствия, так как сущность нашей конечности именно в том и состоит, что мы не можем этого понять, что мы, вполне располагая чистой волей как таковой, рассматриваем ее следствия как состояния; следовательно, каким же образом я или какое-либо другое конечное существо можем ставить себе целью, и через это осуществлять, то, что мы все просто не в состоянии ни мыслить, ни понимать? Я не могу сказать, что в материальном мире моя рука или какое-либо тело, входящее в состав мира и находящееся под действием общего основного закона тяжести, дает естественный закон движения; это тело само подчинено этому естественному закону и может приводить в движение другие тела исключительно сообразно этому закону и поскольку оно, вследствие этого закона, участвует во всеобщей движущей силе в природе. Столь же мало конечная воля дает закон сверхчувственному миру, которого не может охватить ни один конечный дух. Напротив, все конечные воли находятся под властью его закона и могут произвести что-нибудь в этом мире, лишь поскольку этот закон уже имеется налицо и насколько они сами, согласно основному закону для конечных воль, своей верностью долгу удовлетворяют его и входят в среду его деятельности; верностью долгу, говорю я, – единственной нитью, связывающей их с духовным миром, единственным нервом, проведенным из него к ним, единственным органом, посредством которого они в свою очередь могут воздействовать на него. Как всеобщая сила притяжения держит все тела и соединяет их с собой, а через эти и друг с другом, и как лишь при предположении этой силы возможно движение единого, так и этот сверхчувственный закон соединяет, держит в себе и располагает в порядке все конечные разумные существа. – Моя воля, также и воля всех конечных существ, может рассматриваться с двоякой точки зрения: частью как хотение, то есть внутренний акт, направленный на себя самого; и поскольку воля завершена в самой себе и замкнута одним этим актом; частью как нечто, как факт. Последним она прежде всего становится для меня, поскольку я рассматриваю ее как завершенную; но она должна стать этим также и вне меня в чувственном мире, движущим принципом, например, моей руки, из движения которой вытекают снова другие движения, а в сверхчувственном мире – принципом ряда духовных следствий, о которых я не имею никакого представления. В первом освещении, как простой акт, она находится всецело в моей власти; что она вообще становится фактом, и притом в качестве первого принципа, это зависит не от меня, а от закона, которому я сам подчинен, естественного закона в чувственном мире, сверхчувственного закона в сверхчувственном мире. Но что же это за закон духовного мира, который я мыслю?
– Я хочу уяснить себе и развить это понятие, которое теперь твердо установлено, к которому я не могу и не смею прибавить ничего. – Очевидно, это не такой закон, какой бывает в моем или в каком-нибудь другом чувственном мире и за каким нужно предполагать нечто иное, кроме чистой воли, а именно покоящееся, пребывающее бытие, из которого лишь под влиянием воли развивается внутренняя сила; действительно – ведь в этом и заключается содержание моей веры- моя воля должна действовать просто сама через себя, без всякого ослабляющего ее проявление орудия, в совершенно однородной с ней сфере, как разум на разум, как духовное на духовное, – в сфере, которой она, однако, не дает закона жизни, деятельности и развития, но которая имеет это в себе самой, следовательно, на самодеятельный разум. Но самодеятельный разум есть воля. Закон сверхчувственного мира есть, таким образом, воля.
Это – воля, которая действует только как чистая воля, сама через себя, без какого бы то ни было орудия и без чувственной материи для своего воздействия, которая абсолютно через себя саму является одновременно действием и результатом, хотение которой есть совершение, веление которой – исполнение, в которой, таким образом, осуществлено требование разума быть абсолютно свободной и самодеятельной; это – воля, которая сама в себе есть закон, которая определена вечно и неизменно, а не капризами и прихотями, после предшествовавшего обсуждения, сомнения и колебания, и на которую можно наверняка и безошибочно рассчитывать, подобно тому как смертный наверняка рассчитывает на законы своего мира. Это – воля, в которой закономерная воля конечных существ имеет неизбежные следствия, но только закономерная их воля, так как для всего прочего она неподвижна, и все прочее для нее как бы совершенно не существует.
Следовательно, эта высокая Воля не идет своей дорогой, отдельно от остального мира разума. Между ней и всеми конечными разумными существами имеется духовная связь, и сама она есть эта духовная связь мира разума. Я твердо хочу точно исполнить свой долг, и она хочет также, чтобы мне удалось это, по крайней мере в духовном мире. Всякое закономерное волевое решение конечного существа входит в нее и движет и определяет ее – говоря нашим языком – не вследствие минутной прихоти, но вследствие вечного закона ее существа. С поразительной ясностью выступает теперь перед моей душой мысль, которая доселе была еще окутана для меня мраком, а именно, что моя воля просто как таковая и сама через себя имеет следствия. Она имеет следствия, будучи безошибочно и непосредственно воспринимаема другой родственной ей Волей, которая сама есть действие и единый жизненный принцип духовного мира; в ней имеет оно свое первое следствие и только через нее влияет на остальной духовный мир, который везде есть не что иное, как результат этой бесконечной Воли.
Так влияю я – смертный должен пользоваться словами из своего языка – так влияю я на эту Волю; и голос совести внутри меня, который в любой момент моей жизни указывает мне, что я должен делать, есть то самое, посредством чего она в свою очередь влияет на меня. Этот голос есть оракул из вечного мира, сделанный чувственным через то, что меня окружает, и переведенный в моем восприятии на мой язык, объявляющий мне, как должен я в отведенной мне части приспособиться к порядку духовного мира или к бесконечной Воле, которая и является порядком этого духовного мира. Я не в состоянии обозреть и понять этот духовный порядок, да и не нуждаюсь в этом; я только одно звено в его цепи и столь же мало могу судить о целом, как отдельный тон мелодии о гармонии целого. Но чем я сам должен быть в этой гармонии духов, это я должен знать, ибо только я сам могу себя этим сделать, и это открывается мне непосредственно голосом, доносящимся ко мне из того мира. Таким образом, я оказываюсь в связи с Единым, там существующим, и принимаю участие в Его бытии. Во мне нет ничего истинно реального, вечного и непреходящего, кроме этих двух элементов: голоса моей совести и моего свободного повиновения. Посредством первого духовный мир склоняется ко мне и охватывает меня как одного из своих членов. Посредством второго я сам поднимаю себя до этого мира, проникаю в него и действую в нем. При этом бесконечная Воля является посредницей между им и мной, ибо она сама есть первоначальный источник как его, так и меня. Вот то единственно истинное и непреходящее, к чему стремится моя душа из сокровеннейшей своей глубины, все остальное – только явление, исчезающее и возвращающееся в ином новом виде.
* * *
Это Воля связывает меня с самим собой, она же связывает меня со всеми мне подобными конечными существами, являясь общей посредницей между всеми нами. В этом великая тайна невидимого мира и его основной закон, поскольку он есть мир или система многих отдельных воль, известное сочетание и непосредственное взаимодействие многих самостоятельных и независимых воль; тайна, которая уже в настоящем мире явно лежит перед глазами всех и которую, однако, никто не замечает и считает достойной своего удивления. Голос совести, возлагающий на каждого особый долг, есть тот луч, который выводит нас из бесконечного и устанавливает нас как отдельные и особые существа; он проводит границы нашей личности; он является, следовательно, нашей истинной первоначальной составной частью, основой и материей всякой жизни, какой мы живем. Абсолютная свобода воли, которую мы точно так же приносим с собой из бесконечности в мир времени, есть принцип этой нашей жизни. Я действую. Предположив чувственное созерцание, посредством которого я только и становлюсь личным интеллектом, можно хорошо понять, почему я должен знать об этом моем действии; я знаю это, потому что я сам тот, кто здесь действует; можно понять, каким образом посредством этого чувственного созерцания мое духовное действие представляется мне как поступок в чувственном мире и каким образом, обратно, посредством того же чувственного созерцания само по себе чисто духовное веление долга представляется мне как веление такого поступка; можно понять, каким образом окружающий мир представляется мне, как условие этого поступка, а частью как следствие и результат его. При этом я постоянно остаюсь только в себе самом и в своей собственной области; все, что для меня существует, развивается чисто и исключительно из меня самого. Я созерцаю везде только себя самого, а не какое-нибудь чужое истинное бытие вне меня. Но в этом своем мире я признаю вместе с тем действия других существ, которые должны быть от меня независимы и самостоятельны в той же мере, как и я. Каким образом эти существа могут знать для себя о тех действиях, которые исходят от них самих, объяснить можно: они знают о них точно таким же образом, как я знаю о своих. Но как могу я знать о них, это совершенно непостижимо, точно так же, как непостижимо они могут знать о моем существовании и о моих проявлениях, а это знание я ведь предполагаю в них. Как попадают они в мой мир, а я в их? Принцип, по которому развивается из нас наше самосознание, а также сознание наших действий и их чувственных условий, принцип, по которому всякий интеллект бесспорно должен знать, что он делает, – этот принцип здесь совершенно неприменим. Каким образом свободные духи имеют сведения о свободных духах, раз мы знаем, что свободные духи представляют собой единственную реальность, и раз нечего более мыслить самостоятельный чувственный мир, посредством которого они воздействовали бы друг на друга? Или, если ты все же скажешь мне: я познаю разумные существа мне подобных через те изменения, которые они производят в чувственном мире, то я опять-таки спрошу тебя: но как же можешь ты познавать сами эти изменения? Я очень хорошо понимаю, как ты познаешь изменения, которые произведены простым естественным механизмом, тогда закон этого механизма есть не что иное, как закон твоего собственного мышления, согласно которому мы развиваем далее раз данный нам мир. Но изменения, о которых мы здесь говорим, произведены ведь не естественным механизмом, а возвышающейся над всем естеством свободной волей и лишь постольку, поскольку ты их такими считаешь, приходишь ты через них к свободным тебе подобным существам. Итак, каков же тот закон в тебе, согласно которому ты мог бы себе развивать определения других абсолютно от тебя независимых воль? Одним словом, это обоюдное познавание и взаимодействие свободных существ уже в этом мире совершенно непостижимо с точки зрения естества и мышления, а может быть объяснено исключительно через то Единое, в чем они связаны и в чем они друг от друга обособляются, через бесконечную Волю, которая все содержит и несет в своей сфере. Не непосредственно от тебя ко мне, и от меня к тебе течет то знание, какое мы имеем друг о друге; сами по себе мы обособлены друг от друга непроходимой границей. Мы знаем друг о друге только благодаря нашему общему духовному источнику; только в нем познаем мы друг друга и воздействуем друг на друга. – Почитай здесь образ свободы на земле, вещь, которая носит на себе ее отпечаток, – кричит во мне голос этой Воли, который говорит со мной, лишь налагая на меня долг; и это единственный принцип, согласно которому я признаю тебя и твое дело, когда совесть повелевает мне уважать его.
Но тогда откуда же наши чувства, наше чувственное воззрение, наши дискурсивные законы мышления, то есть все то, на чем основывается чувственный мир, который мы видим и в котором, как мы верим, мы воздействуем друг на друга? Отвечать относительно двух последних, созерцания и законов мышления, что это законы разума самого по себе, означало бы не давать никакого удовлетворительного ответа. Конечно, для нас, прикованных к их области, невозможно даже представить другие законы или такой разум, который подчинен другим законам. Но собственный закон разума самого по себе есть только практический закон, закон сверхчувственного мира или та высокая Воля. И если бы пожелали оставить это на мгновение без объяснения, то откуда согласие всех нас относительно чувств, которые все же представляют собой нечто положительное, непосредственное и необъяснимое? Но от этого согласия относительно чувства, созерцания и законов мышления и зависит то, что все мы видим один и тот же чувственный мир.
Это – непостижимое согласное ограничение конечных разумных существ нашего рода, и именно благодаря тому, что они ограничены согласно, мы становимся ни одним родом – так отвечает философия чистого знания, и должна остановиться на этом, как на высшем достигнутом ей пункте. Но что могло бы ограничить разум, кроме того, что само есть разум? Что могло бы ограничить все конечные существа, кроме бесконечного? Это согласие всех нас относительно чувственного мира, который должен быть положен в основу и как бы наперед дан, как сфера нашего долга, – согласие, которое, если строго его рассматривать, столь же непостижимо, как наше согласие относительно результатов единой, вечной и бесконечной Воли. Наша вера в него, рассмотренная выше как вера в наш долг, есть собственно наша вера в Нее, в Ее разум и Ее справедливость. Но что действительно истинного принимаем мы в чувственном мире и во что мы верим? Не что иное, как то, что из верного и непреклонного исполнения нами нашего долга в этом мире разовьется вечная жизнь, осуществляющая нашу свободу и нравственность. Если это имеет место, то наш мир имеет истину, и притом единственно возможную для конечных существ; это должно иметь место, ибо этот мир есть результат вечной Воли в нас. а эта Воля, в силу законов своей сущности, не может иметь никакой иной конечной цели для конечных существ, кроме указанной.
Следовательно, эта вечная Воля – творец мира, в том единственном смысле, в каком она может быть им и в каком она нуждается в творении: она творец мира в конечном разуме. Тот, кто думает, что Она построила мир из вечной косной материи, мир, который затем мог быть также только косным и безжизненным, подобно прибору, изготовленному человеческими руками, а не являл бы вечный процесс развития из себя самого, или тот, кто воображает, что он мыслит возникновение материального нечто из ничего, оба не знают ни мира, ни Ее. Нигде нет ничего, раз только материя должна представлять собой нечто, и никогда ничего нигде не будет. Существует только разум, бесконечный сам по себе, конечный в нем и через него. Только в наших душах создает Она мир, по крайней мере то, из чего мы его развиваем, и то, посредством чего мы его развиваем; призыв к долгу, согласные чувства, воззрение и законы мышления. Это ее совет, посредством которого видим мы свет и все то, что нам является в этом свете. Она продолжает создавать в наших душах этот мир и входит в наши души через зов долга, лишь только другое свободное существо изменяет в нем что-либо. В наших душах она сохраняет этот мир, а через него наше конечное существование, – на которое одно мы только и способны, – продолжая создавать из наших состояний другие состояния. После того как она, согласно своей высшей цели, достаточно испытала нас для нашего ближайшего назначения, и мы себя для него подготовили, она уничтожает его для нас посредством того, что мы зовем смертью, и вводит нас в новое, результат нашего верного долгу поведения в этом. Вся наша жизнь – ее жизнь. Мы находимся в ее руке, и остаемся в ней, и никто не может нас оттуда вырвать. Мы вечны, так как Она вечна.
Высокая живая Воля, которую нельзя назвать никаким именем, нельзя охватить никаким понятием, я поистине смею возвысить свой дух к тебе, так как ты и я нераздельны. Твой голос звучит во мне, а мой в свою очередь звучит в тебе, и все мои мысли, если только они истинны и хороши, мыслятся в тебе. В тебе, непостижимой, становлюсь я самим собой, и я начинаю в совершенстве постигать мир, все загадки моего бытия разрешаются, и в моем духе возникает совершеннейшая гармония.
Всего лучше понимает тебя детская преданная тебе простота. Для нее ты – сердцевед, ясно читающий в ее душе, вечный верный свидетель ее переживаний, который один знает ее честные намерения и один понимает ее, даже если бы она не была понята всем миром. Ты для нее – отец, всегда желающий ей добра и все обращающий к ее благу. На твои благие решения она полагается всецело, и телом и душой. Делай со мной, что хочешь, говорит она, я знаю, что это будет хорошо, раз это делаешь ты. Мудрствующий разум, который только слышал о тебе, но никогда тебя не видел, хочет на себе познакомить нас с твоей сущностью и выдает за твой образ полное противоречие, уродливое творение, смешное для человека чистого разума, ненавистное и отвратительное для мудрого и доброго.
Я закрываю перед тобой свое лицо и кладу руку на уста. Каков ты сам для себя и каким кажешься ты самому себе, этого я никогда не узнаю, так как я никогда не сделаюсь тобой. После тысячи тысяч прожитых духовных жизней я столь же мало буду понимать тебя, как теперь, в этой земной юдоли. Все, что я понимаю, благодаря одному только этому моему пониманию становится уже конечным, а конечное не может превратиться в бесконечное даже через бесконечное поднятие и возвышение. Ты отличен от конечного не по степени, а по типу. Они таким возвышением делают тебя только более значительным человеком, все более и более значительным, но никогда богом, бесконечным, не допускающим никакого измерения. Я имею только это дискурсивно шествующее вперед сознание и не могу мыслить никакого иного. Как смею я приписать такое тебе? В понятии личности лежат границы. Как могу я перенести на тебя это понятие, не перенося этих границ?
Я не хочу покушаться на то, что воспрещено мне сущностью моей конечности и что не принесло бы мне никакой пользы; каков ты сам по себе, я не хочу знать. Но твои отношения ко мне, конечному, как и ко всему конечному, лежат открыто перед моими глазами: пусть я стану тем, чем я должен быть! – они окружают меня с большей ясностью, чем сознание моего собственного бытия. Ты порождаешь во мне сознание о моем долге, о моем назначении в ряду разумных существ; как, я этого не знаю, да и не имею надобности знать. Ты знаешь и познаешь, что я мыслю и хочу; как ты можешь знать это, каким актом ты осуществляешь это сознание, – я совершенно не понимаю этого; ведь я даже очень хорошо знаю, что понятие акта, и, в частности, особого акта сознания, сохраняет силу только в применении ко мне, а не к тебе, бесконечному. Ты хочешь, ибо ты хочешь, чтобы мое свободное повиновение имело следствия во все века; акта твоей воли я не постигаю, а знаю лишь то, что он не похож на мой. Ты действуешь, и сама твоя воля есть деяние; но твой образ действий прямо противоположен тому, который я только и могу мыслить. Ты живешь и существуешь, ибо ты знаешь, хочешь и действуешь, сосуществуя конечным разумом; ноты существуешь не так, как я единственно только могу мыслить себе существование.
В созерцании этих твоих отношении ко мне, конечному, я хочу быть спокойным и блаженным. Я знаю непосредственно лишь свой долг. Я хочу исполнить его просто, радостно и без мудрствований, ибо так повелевает мне твой голос распорядок духовного мирового плана, и сила, с какой я его исполняю, -твоя сила. То, что приказывает мне твой голос и что я исполняю с помощью твоей силы, наверное входит в этот план и истинно хорошо. Я остаюсь спокойным при всех событиях в мире, ибо они совершаются в твоем мире. Ничто не может меня ввести в заблуждение или заставить сомневаться, раз ты живешь, а я созерцаю твою жизнь, ибо в тебе и через тебя, о, бесконечный; я вижу в другом свете мой здешний мир. Природа и естественный успех в судьбах и действиях свободных существ становятся в сравнении с тобой пустыми, ничего не значащими словами. Нет больше никакой природы; существуешь ты, только ты. Теперь мне уже не кажется более, что конечной целью настоящего мира является установление известного состояния всеобщего мира среди людей и безусловное их господство над механизмом природы; цель не в том, чтобы это состояние было установлено, а в том, чтобы оно было установлено самими людьми, а так как оно рассчитано на всех, то чтобы оно было установлено всеми как единая, свободная, моральная община. Все новое и лучшее для индивидуума – через его согласную с долгом волю. Все новое и лучшее для общины – через общую согласную с долгом волю – в этом заключается основной закон великого нравственного государства, частью которого является современная жизнь. Добрая воля индивидуума так часто погибает для этого мира по той причине, что она все еще только воля индивидуума, а воля большинства не находится с ней в согласии, поэтому следствия ее оказываются исключительно в будущем мире. Из-за этого даже страсть и пороки людей содействуют, по-видимому, достижению лучшего, конечно, не сами по себе (в этом смысле из дурного никак не может получиться хорошее), но уравновешивая противоположные пороки и уничтожая в конце концов как их, так и себя. Угнетение никогда не могло бы приобрести господства, если бы ему не расчистили дорогу трусость, низость и взаимное недоверие людей друг к другу. Оно до тех пор будет усиливаться, пока не искоренится трусость и рабское чувство и пока отчаяние вновь не пробудит потерянное мужество. Тогда оба противоположных порока уничтожат друг друга, и из них произойдет самая благороднейшая форма человеческих отношений – вечная свобода.
Поступки свободных существ, строго говоря, имеют последствия только в других свободных существах, ибо мир существует только в них и для них. Мир есть именно то, в чем все они согласны. Но эти поступки имеют в них последствия только через бесконечную, обусловливающую все отдельное Волю. Но великий зов, всякое проявление этой Воли в нас всегда бывает не чем иным, как приглашением к исполнению определенного долга. Следовательно, даже то в мире, что мы называем злом, а именно следствия злоупотребления свободой, существует только через нее; и она существует для всех, для кого существует, лишь налагая на них долг. Если бы в вечный план нашего нравственного развития и развития всего нашего рода не входило то, чтобы на нас были возложены именно эти обязанности, то они не были бы возложены на нас и вместе с тем вовсе не было бы того, что мы называем злом. В этом смысле все, что совершается, абсолютно целесообразно и хорошо. Возможен только один мир, абсолютно хороший. Все, что совершается в этом мире, служит к улучшению и развитию человека, а через это и к осуществлению его земной цели. Именно этот высший мировой план есть то, что мы называем природой, когда говорим: природа ведет человека через нужду к прилежанию, через зло всеобщего беспорядка к правовому устройству, через бедствия беспрерывных войн к окончательному вечному миру. Эта высшая природа – только твоя воля, бесконечный, только твое предвидение. Лучше всего это понимает безыскусственная простота, которая признает эту жизнь за испытательное и образовательное учреждение, за школу для вечности, которая во всех своих судьбах, как самых ничтожных, так и самых важных, видит твою волю, ведущую ее ко благу, которая верит, что для тех, кто любит свой долг и знает тебя, все должно служить к лучшему.
О, я действительно был в потемках в течение истекшей части моей жизни, действительно строил заблуждение на заблуждении, считая себя тем не менее мудрым. Только теперь понял я вполне то учение, которое казалось мне столь странным в твоих устах, удивительный Дух, хотя мой разум ничего не мог возразить против него, ибо лишь теперь вижу я его во всем его объеме, в глубочайшей его основе и во всех его следствиях.
Человек не является порождением чувственного мира, и конечная цель его бытия не может быть в нем достигнута. Его назначение выходит за пределы времени и пространства и вообще всего чувственного. Что он такое и чем он обязан сделаться, об этом он должен знать; насколько высоко его назначение, настолько и мысль его должна также уметь подняться выше всех границ чувственности. Так должно быть; где родина его бытия, там находится также и родина его мысли, и единственным истинно человеческим, единственным подобающим ему воззрением, таким, в котором представлена вся сила его мышления, является то, в котором он поднимает себя над этими границами и в котором все чувственное превращается для него в чистое ничто, в одно только отражение в смертных глазах сверхчувственного, которое одно только и существует.
Многие люди без искусственного мышления исключительно благодаря своему большому сердцу и чисто нравственному инстинкту возвысились до этого воззрения, ибо они вообще жили предпочтительно сердцем и настроением. Своим поведением они отрицали действительность и реальность чувственного мира и не приписывали ему никакого влияния на определение своих решений и правил, причем они, конечно не уясняли себе путем мышления, что даже для мышления этот мир – ничто. Те, которые решались говорить: наше отечество на небе, мы не имеем здесь постоянного места, но ищем будущее; те, основной задачей которых было умереть для этого мира, возродиться для нового и уже здесь вступить в другую жизнь, – те, без сомнения, не видели ничего ценного во всем чувственном и были, если воспользоваться термином школы, практически трансцендентальными идеалистами.
Другие, которые, помимо всем нам врожденного чувственного образа действий – укрепились в чувственности, опутали себя ей еще посредством своего мышления, и как бы срослись с ней, могут подняться над ней прочно и совершенно только посредством последовательного и до конца доведенного мышления; без этого они даже при самом чистом нравственном настроении постоянно будут испытывать влечение вниз со стороны рассудка, и все их существо навсегда останется неразрешимым противоречием. Для них та философия, которую я только теперь вполне понял, является единственной силой, освобождающей душу из ее оболочки и расправляющей ее крылья, на которых душа немедленно устремляется вверх и бросает последний взгляд на покинутую оболочку, чтобы затем жить и господствовать в высших сферах.
Да будет благословен тот час, когда я решился приступить к размышлению о себе самом и о своем назначении. Все мои вопросы разрешены; я знаю то, что могу знать, и оставил всякую заботу о том, чего я не могу знать. Я удовлетворен; совершеннейшая гармония и ясность воцаряются в моей душе, и начинается новое, более величественное ее существование.
Я не постигаю всего своего назначения; вопрос о том, чем я должен стать и чем я буду, превосходит все мое мышление. Часть этого назначения даже скрыта от меня – она видима только для одного, для Отца духов, которому она вверена. Я знаю только, что оно для меня обеспечено и что оно столь же вечно и величественно, как и он сам. Но ту часть моего назначения, которая вверена мне самому, ее я знаю, знаю вполне, и она есть корень всех прочих моих познаний. В каждый момент моей жизни я точно знаю, что я должен делать, – в этом и заключается все мое назначение, поскольку оно зависит от меня. Я не должен отступать от него, так как мое знание не выходит за его пределы; я не должен хотеть знать что-либо сверх его; я должен твердо стоять на этом единственном среднем пункте и укорениться в нем. На него должны быть направлены все мои мысли и чувства и все мои способности; он должен вобрать в себя все мое существование.
Я должен развить свой рассудок и приобрести знания, насколько я это могу, но лишь с тем единственным намерением, чтобы приготовить себе более значительное поприще и более широкую сферу действия для долга; я должен желать иметь многое, чтобы от меня многое можно было требовать. Я должен укреплять свою силу и ловкость во всех направлениях, но исключительно для того, чтобы дать себе более пригодное и удобное орудие для долга, ибо, пока веление не вышло из моей личности во внешний мир, я ответствен за него перед своей совестью. Я должен представлять в себе человечество во всей его полноте, насколько это в моих силах, но не ради самого человечества, ибо оно само по себе не имеет никакой ценности, но для того, чтобы опять-таки представить в человечестве добродетель, которая одна сама по себе имеет ценность, в ее внешнем совершенстве. Я должен рассматривать себя с телом и душой и всем, что есть во мне, лишь как средство для долга и должен заботиться лишь о том, чтобы его выполнить и чтобы быть в состоянии его выполнить, насколько это от меня зависит. Но коль скоро веление долга – если только это было действительно веление долга, чему я повиновался, и если только я действительно сознавал в себе единственное чистое намерение повиноваться ему, – коль скоро это веление выступает из моей личности наружу в мир, мне не о чем больше заботиться, ибо с этого момента оно уже переходит в руки вечной Воли. Заботиться о нем долее было бы напрасной мукой, которую я сам задал бы, было бы неверием в эту высшую Волю и недоверием к ней. Мне никогда не должно прийти в голову пожелать управлять миром вместо нее, слушать в своей совести голос моего ограниченного рассудка вместо ее голоса или поставить односторонний план отдельного близорукого существа на место ее плана, простирающегося на все целое.
Подобно тому, как я спокойствием и преданностью чту это высшее провидение, так я должен чтить в своих поступках и свободу других существ вне меня. Вопрос не в том, что, согласно моим понятиям, должны делать они, а в том, что могу делать я, чтобы побудить их делать это. Но я могу желать воздействовать непосредственно только на их убеждение и на их волю, поскольку это дозволяет порядок общества и их собственное согласие, но отнюдь не на их силы и отношения помимо их убеждений и воли. То, что они делают, они делают под собственную ответственность, если я не могу или не смею изменить их действий; и вечная воля направит все к лучшему. Для меня гораздо важнее уважать их свободу, чем уничтожать или препятствовать тому, что в их пользовании ей представляется мне злом.
Я возвышаюсь до этого воззрения и становлюсь новым существом, и все мое отношение к данному миру коренным образом меняется. Нити, которыми мой дух был до сих пор привязан к этому миру и которые тайно направляли мой дух сообразно всем изменениям в нем, навсегда порваны, и я стою свободный, спокойный и недвижимый, сам составляя собственный мир. Уже не сердцем, а только глазами познаю я предметы и соединяюсь с ними, и сами мои глаза проясняются в свободе и видят – через ложное и уродливое – истинное и прекрасное, подобно тому, как формы чисто и более мягко отражаются в неподвижной водной поверхности.
Мой дух навсегда недоступен для смущения и замешательства, для неуверенности, сомнения и боязни, мое сердце – для горя, раскаяния и страсти. Существует лишь одно, что я могу знать, именно то, что я должен делать, и я знаю это всегда безошибочно. Обо всем остальном я не знаю ничего, знаю, что я ничего об этом не знаю, прочно укореняюсь в этом своем незнании и воздерживаюсь от мнений и предположений относительно того, о чем я ничего не знаю, чтоб не вызвать в себе самом разлада. Ни одно событие в мире, ни радостное, ни печальное, не может привести меня в движение; холодный и безучастный, смотрю я на все сверху вниз, ибо я знаю, что я не могу ничего ни истолковать, ни привести в зависимость с тем, что только для меня важно. Все, что происходит, входит в план вечного мира и действительно хорошо в нем, насколько мне это известно; но я не знаю, что в этом плане чистый выигрыш и что только средство к тому, чтоб устранить наличное зло, – что поэтому должно меня более, а что менее радовать. В вечном мире все преуспевает; этого мне достаточно, и в этой вере я стою прочно, как скала, но я не знаю, что в этом вечном мире только зародыш, что цвет и что сам плод.
Единственное, что для меня может быть существенным – это успехи разума и нравственности в царстве разумных существ, и притом исключительно себя самого, ради этих успехов. Для меня совершенно безразлично, я ли служу орудием для этого, или кто другой, мои ли поступки способствуют этим успехам (или препятствуют) или кого другого. Я во всем рассматриваю себя только как одно из орудий цели разума, а потому уважаю и люблю себя, принимаю в себе участие только как в таковом и желаю своему делу удачи лишь в той мере, в какой оно направлено к этой цели. Поэтому и все мировые события я рассматриваю подобным же образом, то есть в их отношении к этой единой цели, причем безразлично, исходят ли они от меня, или от других, относятся ли они непосредственно ко мне самому, или к другим. Мое сердце замкнуто для раздражения из-за личных обид и раздражений, как и для самовозвышения на основании личных заслуг, ибо вся моя личность уже давно исчезла и погибла для меня в созерцании цели.
Если кажется, что истина приведена к полному молчанию, а добродетель уничтожена, что глупость и порок пускают в ход все силы и недалеки от того, чтобы их начали считать разумом и истинной мудростью, если в тот именно момент, когда все добрые надеются, что теперь дела человечества пойдут лучше, эти дела идут так худо, как никогда; если хорошо и счастливо начатое дело, на котором с радостной надеждой останавливались глаза благомыслящего человека, внезапно и против всякого ожидания превращается в постыдное, то все это столь же мало должно нарушать твердость моего духа, как и видимость того, что теперь вдруг начинает расти и развиваться просвещение, что свобода и самостоятельность разливаются мощным потоком, что среди людей распространяются более мягкие нравы, мир, уступчивость и общая справедливость, – все это не должно делать меня ленивым, беспечным и уверенным в том, что все это действительно удастся. Так мне кажется; ил и это так и есть, действительно так – для меня; и я знаю в обоих случаях, как вообще во всех возможных случаях, что я теперь должен далее делать. Относительно всего остального я остаюсь в совершеннейшем покое, ибо обо всем остальном я не знаю ничего. Печальные для меня события могут быть в плане Вечного ближайшим средством для очень хорошей цели; борьба зла с добром предназначена, быть может, быть последней значительной его борьбой; злу предоставлено, быть может, собрать на этот раз все свои силы, чтобы оно разом их потеряло и предстало перед глазами всех во всем своем бессилии. Другие же радостные для меня явления могут покоиться на весьма сомнительных основаниях; то, что я считал просвещением, может оказаться только мудрствованием и отвращением ко всем идеям; то, что я считал самостоятельностью – разнузданностью и жадностью; что я считал мягкостью и кротостью – слабостью и вялостью. Правда, я этого не знаю, но это может быть, а потому я имею столь же мало оснований радоваться по поводу первых, как печалиться по поводу последних. Но я знаю то, что я нахожусь в мире высшей мудрости и благости, имеющей свой план и безошибочно его выполняющей; я пребываю в этом убеждении, и я счастлив.
Правда, есть существа, предназначенные к разуму и нравственности, которые борются, однако, с разумом и направляют свои силы на содействие безумию и пороку, но это столь же мало может лишить меня моей твердости и отдать во власть негодования и возмущения. Несообразность, что они ненавидят хорошее, потому что оно хорошее, и содействуют злу из чистой любви к злу как таковому, несообразность, которая одна могла бы вызвать мой справедливый гнев, – эту несообразность я не приписываю никому, из носящих человеческий образ, ибо я знаю, что этого нет в человеческой природе. Я знаю, что для всякого, кто так действует, поскольку он так действует, нет вообще ни зла, ни добра, а есть только приятное и неприятное, что он вообще не господствует над собой, а находится во власти природы и что не сам он, а природа в нем ищет всеми силами первого и избегает последнего, не обращая никакого внимания на то, хорошо это или дурно. Я знаю, что раз он таков, каков он есть, то он не может поступать ни на чуточку иначе, чем он поступает, а я весьма далек от того, чтобы возмущаться необходимостью, или сердиться на слепую и безвольную природу. Во всяком случае, вина и преступление таких людей заключается именно в том, что они отдаются во власть слепой природы вместо того, чтобы быть свободными и самим по себе представлять что-либо.
Только это могло бы вызвать мое негодование, но здесь я оказываюсь в области абсолютно непонятного. Я не могу ставить таким людям в вину их недостаток свободы, не предполагая их уже свободными для того, чтобы сделать себя свободным. Я хочу рассердиться на них, но не нахожу предмета для своего гнева. То, что в них действительно есть, этого гнева не заслуживает; что его заслуживало бы, того в них нет, и они все же не заслуживали бы его, если бы это и было в них. Мое негодование обрушилось бы на явное ничто. Тем не менее, я должен всегда обходиться с ними и говорить с ними так, как будто они были тем, чем – как это я очень хорошо знаю – они не являются; в отношении к ним я должен всегда предполагать то, благодаря чему я только и могу стать к ним в какие-нибудь отношения и иметь с ними дела. Долг дает моим действиям такое понятие об этих людях, которое противоположно результату размышления о них. И таким образом всегда может случиться, что я отнесусь к ним с благородным возмущением, как будто бы они были свободны, чтобы посредством этого возмущения воспламенить их против самих себя; между тем я сам никогда не могу ощущать в глубине своей души этого возмущения – так учит разум. На неразумие и порок негодует во мне только действующий в обществе человек, а не тот покоящийся в себе самом и законченный в себе самом, созерцающий человек
Когда меня должны будут поразить телесные страдания, боль и болезнь, то я не буду в состоянии не чувствовать их, ибо это явления моей природы, а здесь, на земле, я являюсь и остаюсь частью природы; но они не должны меня опечаливать. Они затрагивают только природу, с которой я удивительным образом связан, но не меня самого как возвышающееся над всей природой существо. Несомненный конец всякой боли и всякой чувствительности к боли есть смерть. Поэтому среди всего, что естественный человек считает обыкновенно злом, она менее всего является им для меня. Я умру вообще не для себя, но только для других, для остающихся, связь с которыми у меня порвется, а для меня самого час смерти будет часом рождения к новой, более величественной жизни.
После того как мое сердце станет таким образом недоступным для всякого земного желания, после того как я действительно перестану иметь сердце для преходящего, Вселенная представится моим глазам в новом, просветленном виде. Мертвая отягчающая масса, только заполнявшая пространство, исчезла, а на ее месте течет, волнуется и шумит вечный поток жизни, силы и действия, поток первоначальной жизни, твоей жизни, бесконечный, ибо всякая жизнь – твоя жизнь, и только верующее око проникает в царство истинной красоты.
Я родствен тебе, а то, что я вижу вокруг себя, родственно мне; все оживлено и одухотворено и смотрит на меня ясными духовными очами и говорит моему сердцу духовными звуками. Во всех внешних образах я вижу самого себя, разделенного на многообразнейшие части; я сияю навстречу себе, как сияет самому себе солнце, отраженное бесчисленными каплями росы.
Твоя жизнь, насколько ее может постигнуть конечный разум, есть не что иное, как само себя производящее и выражающее хотение, эта жизнь, отражаясь многообразными чувственными изменениями в глазах смертного, течет через меня в неизмеримую природу. Здесь течет она, как сама себя создающая и образующая материя, через мои жилы и мускулы, и вне меня проявляет свою полноту в дереве, растении, траве. Одним непрерывным потоком, капля за каплей, течет образующая жизнь во всех формах, и отовсюду, куда только ни последует за ней мой глаз, она смотрит на меня, – в каждом пункте Вселенной иначе, – как та самая сила, через которую образовано в тайном мраке мое собственное тело. Она свободно волнуется, прыгает, танцует, как само себя образующее движение в животном, и в каждом новом теле представляется как новый, собственный, сам по себе существующий мир; это та самая сила, которая невидимо для меня, волнуется и движется в моих собственных членах. Все, что движется, следует этому всеобщему потоку, этому единому принципу всякого движения, который от одного конца Вселенной до другого проводит это гармоническое потрясение: животное следует ему без свободы,- я же, от которого в видимом мире исходит движение, хотя основа его и не во мне, следую ему свободно.
Но чистая и святая и так близкая твоему собственному существу, как ему может что-либо быть близко в глазах смертного, течет вдаль твоя жизнь, как связь, соединяющая воедино духов с духами, как воздух единого мира разума; немыслимая и непостижимая, но все же совершенно ясно существующая для духовных очей. Уносимая этими потоками света, парит мысль непрерывно и неизменно от души к душе и возвращается из родственной груди более чистой и преображенной. В .этой тайне отдельный человек находит себя самого и понимает и любит себя самого только в другом, и каждый дух возникает, отделяясь от других духов; уже нет человека – есть только человечество, нет отдельного мышления, или любви, или ненависти, а только мышление, любовь и ненависть друг в друге и друг через друга. Через эту тайну родство духов из невидимого мира переходит в их телесную природу и воплощается в двух полах, которые – если бы даже всякая духовная связь между ними могла разорваться – все же, уже как естественные существа, были бы вынуждены любить друг друга; это же родство обнаруживается в нежности родителей, детей, братьев и сестер, как будто души, так же как и тела, произошли от одной крови и представляют собой ветви и цветы одного ствола; оно обнимает затем, в более или менее широких кругах, весь ощущающий мир. Даже в основе ненависти лежит жажда любви, и вражда возникает только вследствие недостижимости дружбы.
Эту вечную жизнь и вечное движение во всех жилах чувственной и духовной природы мой глаз видит сквозь то, что другим представляется мертвой массой; он видит, как постоянно поднимается и растет эта жизнь, проясняясь для более духовного выражения себя самой. Вселенная уже не представляется мне более тем замкнутым в себе кругом, той непрерывно повторяющейся игрой, тем чудовищем, которое пожирает себя самого, чтобы вновь родиться таким, каким оно уже было, – она одухотворилась перед моими взорами и носит на себе отпечаток духа – неизменное движение вперед, к более совершенному, по прямой линии, которая ведет в бесконечность.
Солнце восходит и заходит, звезды исчезают и вновь появляются, и все сферы продолжают свой круговой танец; но никогда они не возвращаются в прежнее положение; в светящих источниках жизни – сама жизнь и движение вперед. Всякий час, принесенный ими, всякое утро и всякий вечер опускается на мир, неся новый рассвет; новая жизнь и новая любовь струятся из сфер, как капли росы из облака, и обнимают природу, как прохладная ночь – землю.
Всякая смерть в природе есть в то же время рождение, и именно в умирании становится видимым повышение жизни. В природе нет мертвящего принципа, ибо вся природа одна только жизнь; умерщвляет не смерть, а более живая жизнь, которая зарождается и развивается, скрываясь за старой. Смерть и рождение – только борьба жизни с самой собой, цель которой – предстать более просветленной и достойной себе. И неужели может быть чем-либо иным моя смерть: ведь я вообще не только выражение и отражение жизни, но я сам в себе ношу единственную истинную и существенную жизнь. Совершенно невозможная мысль, чтобы природа должна была уничтожать жизнь, которая не происходит из нее; ведь не я живу ради природы, но она сама только ради меня.
Но даже мою естественную жизнь, даже это простое проявление невидимой внутренней жизни перед взорами конечного, она не может уничтожить, ибо тогда она должна бы была быть в состоянии уничтожать себя, саму себя, существующую только для меня и ради меня и не существующую, когда меня нет. Именно потому, что она меня умерщвляет, должна она вновь оживить меня; только перед моей же высшей жизнью, развивающейся в природе, может исчезнуть моя теперешняя жизнь; и то, что смертный зовет смертью, есть не что иное, как видимое явление второго оживления. Если бы ни одно разумное существо, некогда увидавшее свет на земле, не умирало, то не было бы никакого основания ожидать нового неба и новой земли; единственная возможная цель природы, а именно проявление и сохранение разума, была бы выполнена уже здесь, на земле, и круг ее был бы замкнут. В действительности же акт, которым она умерщвляет свободное самостоятельное существо, есть ее торжественный, ясный для великого разума, переход через границы этого акта и всей его сферы; явление смерти есть лестница, по которой мое духовное око движется вверх, к новой жизни меня самого и новой природы для меня.
Каждый мне подобный, удаляющийся из земной связи, и который отнюдь не обращается в ничто для моего духа, увлекает с собой вверх мою мысль; он еще существует и ему подобает определенное место. В то время как мы здесь внизу горюем о нем, как горевали бы в душном царстве бессознательности, если бы человеку удалось вырваться из него к свету солнца, – в это время наверху радуются тому, что человек родился для их мира, точно так же как мы, граждане земли, с радостью принимаем новых членов нашего мира. Когда я за ними последую из этого мира, для меня будет только радость; ибо печаль остается в той сфере, которую я покидаю.
Мир, которому я только что удивлялся, – исчезает и скрывается из моих глаз. При всей полноте жизни, порядка и расцвета, какую я в нем вижу, он является для меня все же только завесой, скрывающей от меня другой мир, бесконечно более совершенный; только зародышем, из которого этот должен развиться. Моя вера стремится за эту завесу и согревает и оживляет этот зародыш. Она не видит ничего определенного, но она ожидает большего, чем она может постигнуть здесь на земле и чем когда-либо постигнет.
Так живу я и так существую, неизменный, твердый и завершенный на всю вечность, ибо это бытие не воспринято извне; оно мое собственное единственно истинное бытие и моя собственная единственно истинная сущность.